Сэлинджер Джером - Над пропастью во ржи - Скачать бесплатно
Бар закрывался, и я им заказал по две порции спиртного на брата, а
себе две кока-колы. Весь их стол был заставлен стаканами. Одна уродина,
Лаверн, все дразнила меня, что я пью только кока-колу. Блестящий юмор. Она
и Марти пили прохладительное - в декабре, черт меня возьми! Ничего они не
понимали. А блондинка Бернис дула виски с содовой. Пила как лошадь. И все
три то и дело озирались - искали киноартистов. Они даже друг с другом не
разговаривали. Эта Марти еще говорила больше других. И все время несла
какую-то унылую пошлятину, например, уборную называла "одно местечко", а
старого облезлого кларнетиста из оркестра называла "душкой", особенно
когда он встал и пропищал что-то невнятное. А кларнет называла "дудочкой".
Ужасная пошлячка. А вторая уродина, Лаверн, воображала, что она страшно
остроумная. Все просила меня позвонить моему папе и спросить, свободен ли
он сегодня вечером. Все спрашивала - не ушел ли мой папа на свидание.
Ч_е_т_ы_р_е_ раза спросила - удивительно остроумно. А Бернис, блондинка,
все молчала. Спросишь ее о чем-нибудь, она только переспрашивает: "Чего
это?" Просто на нервы действует.
И вдруг они все три допили и встали, говорят - пора спать. Говорят,
им завтра рано вставать, они идут на первый сеанс в Радио-сити, в
мюзик-холл. Я просил их посидеть немножко, но они не захотели. Пришлось
попрощаться. Я им сказал, что отыщу их в Сиэттле, если туда попаду. Но
вряд ли! То есть вряд ли я их стану искать.
За все вместе с сигаретами подали счет почти на тринадцать долларов.
По-моему, они могли хотя бы сказать, что сами заплатят за все, что они
выпили до того, как я к ним подсел. Я бы, разумеется, не разрешил им
платить, но предложить они могли бы. Впрочем, это ерунда. Уж очень они
были глупы, да еще эти жалкие накрученные шляпки. У меня настроение
испортилось, когда я подумал, что они хотят рано вставать, чтобы попасть
на первый сеанс в Радио-сити. Только представьте себе, что такая вот особа
в ужасающей шляпке приехала в Нью-Йорк бог знает откуда - из какого-нибудь
Сиэттла - только для того, чтобы встать чуть свет и пойти смотреть
дурацкую программу в Радио-сити, и от этого так скверно становится на
душе, просто вынести невозможно. Я бы им всем троим заказал по с т о
рюмок, только бы они мне этого не говорили.
После них я сразу ушел из "Сиреневого зала". Все равно он закрывался
и оркестр давно перестал играть. Во-первых, в таких местах скучно сидеть,
если не с кем танцевать, а во-вторых, официант не подает ничего, кроме
кока-колы. Нет такого кабака на свете, где можно долго высидеть, если
нельзя заказать спиртного и напиться. Или если с тобой нет девчонки, от
которой ты по-настоящему балдеешь.
11
Вдруг, выходя из холла, я опять вспомнил про Джейн Галлахер. Вспомнил
- и уже не мог выкинуть ее из головы. Я уселся в какое-то поганое кресло в
холле и стал думать, как она сидела со Стрэдлейтером в машине этого
подлого Эда Бэнки, и, хотя я был совершенно уверен, что между ними ничего
не было - я-то знаю Джейн насквозь, - все-таки я никак не мог выбросить ее
из головы. А я знал ее насквозь, честное слово! Понимаете, она не только
умела играть в шашки, она любила всякий спорт, и, когда мы с ней
познакомились, мы все лето каждое утро играли в теннис, а после обеда - в
гольф. Я с ней очень близко сошелся. Не в физическом смысле, конечно, -
ничего подобного, а просто мы с ней все время были вместе. И вовсе не надо
ухаживать за девчонкой, для того чтобы с ней подружиться.
А познакомился я с ней, потому что их доберман-пинчер всегда бегал в
наш палисадник и там гадил, а мою мать это страшно раздражало. Она
позвонила матери Джейн и подняла страшный хай. Моя мама умеет поднимать
хай из-за таких вещей. А потом случилось так, что через несколько дней я
увидел Джейн около бассейна нашего клуба, она лежала на животе, и я с ней
поздоровался. Я знал, что она живет рядом с нами, но я никогда с ней не
разговаривал. Но сначала, когда я с ней поздоровался, она меня просто
обдала холодом. Я из кожи лез, доказывал ей, что мне-то в высшей степени
наплевать, где ее собака гадит. Пусть хоть в гостиную бегает, мне
все-равно. В общем, после этого мы с Джейн очень подружились. Я в тот же
день играл с ней в гольф. Как сейчас помню, она потеряла восемь мячей. Да,
восемь! Я просто с ней замучился, пока научил ее хотя бы открывать глаза,
когда бьешь по мячу. Но я ее здорово натренировал. Я очень хорошо играю в
гольф. Если бы я сказал вам, во сколько кругов я кончаю игру, вы бы не
поверили. Меня раз чуть не сняли для короткометражки, только я в последнюю
минуту передумал. Я подумал, что если так ненавидеть кино, как я его
ненавижу, так ничего выставляться напоказ и давать себя снимать для
короткометражки.
Смешная она была девчонка, эта Джейн. Я бы не сказал, что она была
красавица. А мне она нравилась. Такая большеротая. Особенно когда она
из-за чего-нибудь волновалась и начинала говорить, у нее рот так и ходил
ходуном. Я просто балдел. И она никогда его не закрывала как следует,
всегда он был у нее приоткрыт, особенно когда она играла в гольф или
читала книжки. Вечно она читала, и все хорошие книжки. Особенно стихи.
Кроме моих родных, я ей одной показывал рукавицу Алли, всю исписанную
стихами. Она не знала Алли, потому что только первое лето проводила в
Мейне - до этого она ездила на мыс Код, но я ей много чего рассказывал про
него. Ей было интересно, она любила про него слушать.
Моей маме она не очень нравилась. Дело в том, что маме казалось,
будто Джейн и ее мать относятся к ней свысока, оттого что они не всегда с
ней здоровались. Мама их часто встречала в поселке, потому что Джейн
ездила со своей матерью на рынок в машине. Моей маме Джейн даже не
казалась хорошенькой. А мне казалась. Мне нравилось, как она выглядит, и
все.
Особенно я помню один день. Это был единственный раз, когда мы с
Джейн поцеловались, да и то не по-настоящему. Была суббота, и дождь лил
как из ведра, а я сидел у них на веранде - у них была огромная
застекленная веранда. Мы играли в шашки. Иногда я ее поддразнивал за то,
что она не выводила дамки из последнего ряда. Но я ее не очень дразнил. Ее
как-то дразнить не хотелось. Я-то ужасно люблю дразнить девчонок до слез,
когда случай подвернется, но смешно вот что: когда мне девчонка всерьез
нравится, совершенно не хочется ее дразнить. Иногда я думаю, что ей
хочется, чтобы ее подразнили, я даже наверняка знаю, что хочется, но если
ты с ней давно знаком и никогда ее не дразнил, то как-то трудно начать ее
изводить. Так вот, я начал рассказывать про тот день, когда мы с Джейн
поцеловались. Дождь лили как оголтелый, мы сидели у них на веранде, и
вдруг этот пропойца, муж ее матери, вышел на веранду и спросил у Джейн,
есть ли сигареты в доме. Я его мало знал, но он из тех, кто будет с тобой
разговаривать, только если ему что-нибудь от тебя нужно. Отвратительный
тип. А Джейн даже не ответила ему, когда он спросил, если ли в доме
сигареты. Он опять спросил, а она опять не ответила. Она даже глаза не
подняла от доски. Потом он ушел в дом. А когда он ушел, я спросил Джейн, в
чем дело. Она и мне не стала отвечать. Сделал вид, что обдумывает ход. И
вдруг на доску капнула слеза. Прямо на красное поле, черт, я как сейчас
вижу. А Джейн только размазала слезу пальцем по красному полю, и все. Не
знаю почему, но я ужасно расстроился. Встал, подошел к ней и заставил ее
потесниться, чтобы сесть с ней рядом, я чуть ли не на колени к ней уселся.
И тут она расплакалась по-настоящему - и, прежде чем я мог сообразить, я
уже целовал ее куда попало: в глаза, в нос, в брови, даже в уши. Только в
губы не поцеловал, она как-то все время отводила губы. Во всяком случае,
больше, чем в тот раз, мы никогда не целовались. Потом она встала, пошла в
комнату и надела свой свитер, красный с белым, от которого я просто
обалдел, и мы пошли в какое-то дрянное кино.
По дороге я ее спросил, не пристает ли к ней этот мистер Кюдехи -
этот самый пьяница. Хотя она была еще маленькая, но фигура у нее была
чудесная, и вообще я бы за эту сволочь, этого Кюдехи, не поручился. Она
сказал - нет. Так я и не узнал, из-за чего она ревела.
Вы только не подумайте, что она была какая-нибудь ледышка, оттого что
мы никогда не целовались и не обнимались. Вовсе нет. Например, мы с ней
всегда держались за руки. Я понимаю, это не в счет, но с ней замечательно
было держаться за руки. Когда с другими девчонками держишься за руки, у
них рука как _м_е_р_т_в_а_я, или они все время вертят рукой, будто боятся,
что иначе тебе надоест. А Джейн была совсем другая. Придем с ней в
какое-нибудь кино и сразу возьмемся за руки и не разнимаем рук, пока
картина не кончится. И даже не думаем ни о чем, не шелохнемся. С Джейн я
никогда не беспокоился, потеет у меня ладонь или нет. Просто с ней было
хорошо. Удивительно хорошо.
И еще я вспомнил одну штуку. Один раз в кино Джейн сделал мне такое,
что я просто обалдел. Шла кинохроника или еще что-то, и вдруг я
почувствовал, что меня кто-то гладит по голове, оказалось - Джейн.
Удивительно странно все-таки. Ведь она была еще маленькая, а обычно
женщины гладят кого-нибудь по голове, когда им уже лет тридцать, и гладят
они своего мужа или ребенка. Я иногда глажу свою сестренку по голове -
редко, конечно. А тут она, сама еще маленькая, и вдруг гладит тебя по
голове. И это у нее до того мило вышло, что я просто очумел.
Словом, про все это я и думал - сидел в этом поганом кресле в холле и
думал. Да, Джейн. Как вспомню, что она сидела с этим подлым Стрэдлейтером
в этой чертовой машине, так схожу с ума. Знаю, она ему ничего такого не
позволила, но все равно я с ума сходил. По правде говоря, мне даже
вспоминать об этом не хочется.
В холле уже почти никого не было. Даже все шлюховатые блондинки
куда-то исчезли. Мне страшно хотелось убраться отсюда к чертям. Тоска
ужасная. И я совсем не устал. Я пошел к себе в номер, надел пальто.
Выглянул в окно посмотреть, что делают все эти психи, но света нигде не
было. Я опять спустился в лифте, взял такси и велел везти себя к Эрни. Это
такой ночной кабак в Гринич-Вилледж. Мой брат, Д.Б., ходил туда очень
часто, пока не запродался в Голливуд. Он и меня несколько раз брал с
собой. Сам Эрни - громадный негр, играет на рояле. Он ужасный сноб и не
станет с тобой разговаривать, если ты не знаменитость и не важная шишка,
но играет он здорово. Он так здорово играет, что иногда даже противно. Я
не умею как следует объяснить, но это так. Я очень люблю слушать, как он
играет, но иногда мне хочется перевернуть его проклятый рояль вверх
тормашками. Наверно, это оттого, что иногда по его игре слышно, что он
задается и не станет с тобой разговаривать, если ты не какая-нибудь шишка.
12
Такси было старое и воняло так, будто кто-то стравил тут свой ужин.
Вечно мне попадаются такие тошнотворные такси, когда я езжу ночью. А тут
еще вокруг было так тихо, так пусто, что становилось еще тоскливее. На
улице ни души, хоть была суббота. Иногда пройдет какая-нибудь пара,
обнявшись, или хулиганистая компания с девицами, гогочут, как гиены, хоть,
наверно, ничего смешного нет. Нью-Йорк вообще страшный, когда ночью пусто
и кто-то гогочет. На сто миль слышно. И так становится тоскливо и одиноко.
Ужасно хотелось вернуться домой, потрепаться с сестренкой. Но потом я
разговорился с водителем. Звали его Горвиц. Он был гораздо лучше того
первого шофера, с которым я ехал. Я и подумал, может быть, хоть он знает
про уток.
- Слушайте, Горвиц, - говорю, - вы когда-нибудь проезжали мимо пруда
в Центральном парке? Там, у Южного выхода?
- Что-что?
- Там пруд. Маленькое такое озерцо, где утки плавают. Да вы, наверно,
знаете.
- Ну, знаю, и что?
- Видели, там утки плавают? Весной и летом. Вы случайно не знаете,
куда они деваются зимой?
- Кто девается?
- Да утки! Может, вы случайно знаете? Может, кто-нибудь подъезжает на
грузовике и увозит их или они сами улетают куда-нибудь на юг?
Тут Горвиц обернулся и посмотрел на меня. Он, как видно, был ужасно
раздражительный. хотя в общем и ничего.
- Почем я знаю, черт возьми! - говорит. - За каким чертом мне знать
всякие глупости?
- Да вы не обижайтесь, - говорю. Видео было, что он ужасно обиделся.
- А кто обижается? Никто не обижается.
Я решил с ним больше не разговаривать, раз его это так раздражает. Но
он сам начал. Опять обернулся ко мне и говорит:
- Во всяком случае, рыбы никуда не деваются. Рыбы там и остаются.
Сидят себе в пруду, и все.
- Так это большая разница, - говорю, - то рыбы, а я спрашиваю про
уток.
- Где тут разница, где? Никакой разницы нет, - говорит Горвиц. И по
голосу слышно, что он сердится. - Господи ты боже мой, да рыбам зимой еще
хуже, чем уткам. Вы думайте головой, господи боже!
Я помолчал, помолчал, потом говорю:
- Ну ладно. А рыбы что делают, когда весь пруд промерзнет насквозь и
по нему даже на коньках катаются?
Тут он как обернется да как заорет на меня:
- То есть как это - что рыбы делают? Сидят себе там, и все!
- Не могут же они не чувствовать, что кругом лед. Они же это
чувствуют.
- А кто сказал, что не чувствуют? Никто не говорил, что они не
чувствуют! - крикнул Горвиц. Он так нервничал, я даже боялся, как бы он не
налетел на столб. - Да они живут в самом льду, понятно? Они от природы
такие, черт возьми! Вмерзают в лед на всю зиму, понятно?
- Да? А что же они едят? Если они вмерзают, они же не могут плавать,
искать себе еду!
- Да как же вы не понимаете, господи! Их организм сам питается,
понятно? Там во льду водоросли, всякая дрянь. У них поры открыты, они
через поры всасывают пищу. Из природа такая, господи боже мой! Вам понятно
или нет?
- Угу. - Я с ним не стал спорить. Боялся, что он разобьет к черту
машину. Раздражительный такой, с ним и спорить неинтересно. - Может быть,
заедем куда-нибудь, выпьем? - спрашиваю.
Но он даже не ответил. Наверно, думал про рыб. Я опять спросил, не
выпить ли нам. В общем, он был ничего. Забавный такой старик.
- Некогда мне пить, братец! - говорит. - Кстати, сколько вам лет?
Чего вы до сих пор спать не ложитесь?
- Не хочется.
Когда я вышел около "Эрни" и расплатился, старик Горвиц опять
заговорил про рыб.
- Слушайте, - говорит, - если бы вы были рыбой, неужели мать-природа
о вас не позаботилась бы? Что? Уж не воображаете ли вы, что все рыбы
дохнут, когда начинается зима?
- Нет, не дохнут, но...
- Ага! Значит, не дохнут! - крикнул Горвиц и умчался как сумасшедший.
В жизни не видел таких раздражительных типов. Что ему не скажешь, на все
обижается.
Даже в такой поздний час у Эрни было полным-полно. Больше всего
пижонов из школ и колледжей. Все школы рано кончают перед рождеством,
только мне не везет. В гардеробной номерков не хватало, так было тесно. Но
стояла тишина - сам Эрни играл на рояле. Как в церкви, ей-богу, стоило ему
сесть за рояль - сплошное благоговение, все на него молятся. А по-моему,
ни на кого молиться не стоит. Рядом со мной какие-то пары ждали столиков,
и все толкались, становились на цыпочки, лишь бы взглянуть на этого Эрни.
У него над роялем висело огромное зеркало, и сам он был освещен
прожектором, чтоб все видели его лицо, когда он играл. Рук видно не было -
только его физиономия. Здорово заверчено. Не знаю, какую вещь он играл,
когда я вошел, но он изгадил всю музыку. Пускал эти дурацкие показные
трели на высоких нотах, вообще кривлялся так, что у меня живот заболел. Но
вы бы слышали, что вытворяла толпа, когда он кончил. Вас бы, наверно,
стошнило. С ума посходили. Совершенно как те идиоты в кино, которые
гогочут, как гиены, в самых несмешных местах. Клянусь богом, если б я
играл на рояле или на сцене и нравился этим болванам, я бы считал это
личным оскорблением. На черта мне их аплодисменты? Они всегда не тому
хлопают, чему надо. Если бы я был пианистом, я бы заперся в кладовке и там
играл. А когда Эрни кончил и все стали хлопать как одержимые, он
повернулся на табурете и поклонился этаким деланным, смиренным поклоном.
Притворился, что он, мол, не только замечательный пианист, но еще и
скромный до чертиков. Все это была сплошная липа - он такой сноб, каких
свет не видел. Но мне все-таки было его немножко жаль. По-моему, он сам
уже не разбирается, хорошо он играет или нет. Но он тут ни причем.
Виноваты эти болваны, которые ему хлопают, - они кого угодно испортят, им
только дай волю. А у меня от всего этого опять настроение стало ужасное,
такое гнусное, что я чуть не взял пальто и не вернулся к себе в гостиницу,
но было слишком рано, и мне очень хотелось остаться одному.
Наконец мне дали этот паршивый стол, у самой стенки, за каким-то
столбом - ничего оттуда видно не было. Столик был крохотный, угловой, за
него можно было сесть, только если за соседним столом все встанут и
пропустят тебя - да разве эти гады встанут? Я заказал виски с содовой, это
мой любимый напиток после дайкири со льдом. У Эрни всем подавали, хоть
шестнадцатилетним, там было почти темно. а кроме того, никому дела не
было, сколько тебе лет. Даже на каких-нибудь наркоманов и то внимания не
обращали.
Вокруг были одни подонки. Честное слово, не вру. У другого маленького
столика, слева, чуть ли не на мне сидел ужасно некрасивый тип с ужасно
некрасивой девицей. Наверно, мои ровесники - может быть чуть постарше.
Смешно было на них смотреть. Они старались пить свою порцию как можно
медленнее. Я слушал, о чем они говорят, - все равно делать было нечего. Он
рассказывал ей о каком-то футбольном матче, который он видел в этот день.
Подробно, каждую минуту игры, честное слово. Такого скучного разговора я
никогда не слыхал. И видно было, что его девицу ничуть не интересовал этот
матч, но она была ужасно некрасивая, даже хуже его, так что ей ничего не
оставалось, как слушать. Некрасивым девушкам очень плохо приходится. Мне
их иногда до того жалко, что я даже смотреть на них не могу, особенно
когда они сидят с каким-нибудь шизиком, который рассказывает им про свой
идиотский футбол. А справа от меня разговор был еще хуже. Справа сидел
такой йельский франт в сером фланелевом костюме и в очень стильной
жилетке. Все эти хлюпики из аристократических землячеств похожи друг на
дружку. Отец хочет отдать меня в Йель или Принстон, но, клянусь, меня в
эти аристократические колледжи никакими силами не заманишь, лучше умереть,
честное слово. Так вот, с этим аристократишкой была изумительно красивая
девушка. Просто красавица. Но вы бы послушали, о чем они разговаривали.
Во-первых, оба слегка подвыпили. Он ее тискал под столом, а сам в это
время рассказывал про какого-то типа из их общежития, который съел целую
склянку аспирина и чуть не покончил с собой. Девушка все время говорила:
"Ах, какой ужас... Не надо, милый... Ну, прошу тебя... Только не здесь".
Вы только представьте себе - тискать девушку и при этом рассказывать ей
про какого-то типа, который собирался покончить с собой! Смех, да и
только.
Я уже весь зад себе отсидел, скука была страшная. И делать было
нечего, только пить и курить. Правда, я велел официанту спросить самого
Эрни, не выпьет ли он со мной. Я ему велел сказать, что я брат Д.Б. Но
тот, по-моему, даже не передал ничего. Разве эти скоты когда-нибудь
передадут?
И вдруг меня окликнула одна особа:
- Холден Колфилд! - звали ее Лилиан Симмонс. Мой брат, Д.Б., за ней
когда-то приударял. Грудь у нее была необъятная.
- Привет, - говорю. Я, конечно, пытался встать, но это было ужасно
трудно в такой тесноте. С ней пришел морской офицер, он стоял, как будто
ему в зад всадили кочергу.
- Как я рада тебя видеть! - говорит Линда Лилиан Симмонс. Врет,
конечно. - А как поживает твой старший брат? - Это-то ей и надо было
знать.
- Хорошо. Он в Голливуде.
- В Голливуде! Какая прелесть! Что же он там делает?
- Не знаю. Пишет, - говорю. Мне не хотелось распространяться. Видно
было, что она считает огромной удачей, что он в Голливуде. Все так
считают, особенно те, кто никогда не читал его рассказов. А меня это
бесит.
- Как увлекательно! - говорит Лилиан и знакомит меня со своим
моряком. Звали его капитан Блоп или что-то в этом роде. Он из тех, кто
думает, что его будут считать бабой, если он не сломает вам все сорок
пальцев, когда жмет руку. Фу, до чего я это ненавижу! - Ты тут один,
малыш? - спрашивает Лилиан. Она загораживала весь проход, и видно было,
что ей нравится никого не пропускать. Официант стоял и ждал, когда же она
отойдет, а она и не замечала его. Удивительно глупо. Сразу было видно, что
официанту она ужасно не нравилась; наверно, и моряку она не нравилась,
хоть он и привел ее сюда. И мне она не нравилась. Никому она не нравилась.
Даже стало немножко жаль ее.
- Разве у тебя нет девушки, малыш? - спрашивает.
Я уже встал, а она даже не потрудилась сказать, чтоб я сел. Такие
могут часами продержать тебя на ногах. - Правда, он хорошенький? -
спросила она моряка. - Холден, ты с каждым днем хорошеешь!
Тут моряк сказал ей, чтобы она проходила. Он сказал, что она
загородила весь проход.
- Пойдем с нами, Холден, - говорит она. - Возьми свой стакан.
- Да я уже собираюсь уходить, - говорю я. - У меня свидание.
Видно было, что она ко мне подлизывается, чтобы я потом рассказал про
нее Д.Б.
- Ах ты, чертенок! Ну, молодец! Когда увидишь своего старшего брата,
скажи, что я его ненавижу!
И она ушла. Мы с моряком сказали, что очень рады были познакомиться.
Мне всегда смешно. Вечно я говорю "очень приятно с вами познакомиться",
когда мне ничуть не приятно. Но если хочешь жить с людьми, приходится
говорить всякое.
Мне ничего не оставалось делать, как только уйти - - я ей сказал, что
у меня свидание. Даже нельзя было остаться послушать, как Эрни играет
что-то более или менее пристойное. Но не сидеть же мне с этой Лилиан
Симмонс и с ее моряком - скука смертная! Я и ушел. Но я ужасно злился,
когда брал пальто. Вечно люди тебе все портят.
13
Я пошел пешком до самого отеля. Сорок один квартал не шутка! И не
потому ч пошел пешком, что мне хотелось погулять, а просто потому, что
ужасно не хотелось опять садиться в такси. Иногда надоедает ездить в
такси, даже подыматься на лифте и то надоедает. Вдруг хочется идти пешком,
хоть и далеко или высоко. Когда я был маленький, я часто подымался пешком
до самой нашей квартиры. На двенадцатый этаж.
Непохоже было, что недавно шел снег. На тротуарах его совсем не было.
Но холод стоял жуткий, и я вытащил свою охотничью шапку из кармана и надел
ее - мне было безразлично, какой у меня вид. Я даже наушники опустил. Эх,
знал бы я, кто стащил мои перчатки в Пэнси! У меня здорово мерзли руки.
Впрочем даже если б я знал, я бы все равно ничего не сделал. Я по природе
трус. Например, если бы я узнал в Пэнси, кто украл мои перчатки, я бы.
наверно, пошел к этому жулику и сказал: "Ну-ка, отдай мои перчатки!" А
жулик, который их стащил, наверно, сказал бы самым невинным голосом:
"Какие перчатки?" Тогда я, наверно, открыл бы его шкаф и нашел там
где-нибудь свои перчатки. Они, наверно, были бы спрятаны в его поганых
галошах. Я бы их вынул и показал этому типу и сказал: "Может быть, это т в
о и перчатки?" А этот жулик, наверно, притворился бы этаким невинным
младенцем и сказал: "В жизни не видел этих перчаток. Если они твои, бери
их, пожалуйста, на черта они мне?"
А я, наверно, стоял бы перед ним минут пять. И перчатки держал бы в
руках, а сам чувствовал бы - надо ему дать по морде, разбить ему морду, и
все. А храбрости у меня не хватило бы. Я бы стоял и делал злое лицо. Может
быть, я сказал бы ему что-нибудь ужасно обидное - это вместо того, чтобы
разбить ему морду. Но, возможно, что, если б я ему сказал что-нибудь
обидное, он бы встал, подошел ко мне и сказал: "Слушай, Колфилд, ты,
кажется, назвал меня жуликом?" И, вместо того чтобы сказать: "Да, назвал,
грязная ты скотина, мерзавец!", я бы, наверно, сказал: "Я знаю только, что
эти чертовы перчатки оказались в твоих галошах!" И тут он сразу понял бы,
что я его бить не стану, и, наверно, сказал бы: "Слушай, давай начистоту:
ты меня обзываешь вором, да?" И я ему, наверно, ответил бы: "Никто никого
вором не обзывал. Знаю только, что мои перчатки оказались в твоих поганых
галошах". И так до бесконечности.
В конце концов я, наверно, вышел бы из его комнаты и даже не дал бы
ему по морде. А потом я, наверно, пошел бы в уборную, выкурил бы тайком
сигарету и делал бы перед зеркалом свирепое лицо. В общем, я про это думал
всю дорогу, пока шел в гостиницу. Неприятно быть трусом. Возможно, что я
не совсем трус. Сам не знаю. Может быть, я отчасти трус, а отчасти мне
наплевать, пропали мои перчатки или нет. Это мой большой недостаток - мне
плевать, когда у меня что-нибудь пропадает. Мама просто из себя выходила,
когда я был маленький. Другие могут целыми днями искать, если у них что-то
пропало. А у меня никогда не было такой вещи, которую я бы пожалел, если б
она пропала. Может быть, я поэтому и трусоват. Впрочем, нельзя быть
трусом. Если ты должен кому-то дать в морду и тебе этого хочется, надо
бить. Но я не могу. Мне легче было выкинуть человека из окошка или
отрубить ему голову топором, чем ударить по лицу. Ненавижу кулачную
расправу. Лучше уж пусть меня бьют - хотя мне это вовсе не по вкусу, сами
понимаете, - но я ужасно боюсь бить человека по лицу, лица его боюсь. Не
могу смотреть ему в лицо, вот беда. Если б хоть нам обоим завязать глаза,
было бы не так противно. Странная трусость, если подумать, но все же это
трусость. Я себя не обманываю.
И чем больше я думал о перчатках и о трусости, тем сильнее у меня
портилось настроение, и я решил по дороге зайти куда-нибудь выпить. У Эрни
я выпил всего три рюмки, да и то третью не допил. Одно могу сказать - пить
я умею. Могу хоть всю ночь пить, и ничего не будет заметно, особенно если
я в настроении. В Хутонгской школе мы с одним приятелем, с Раймондом
Голдфарбом, купили пинту виски и выпили ее в капелле в субботу вечером,
там нас никто не видел. Он был пьян в стельку, а по мне ничего не было
заметно, я только держался очень независимо и беспечно. Меня стошнило,
когда я ложился спать, но это я нарочно - мог бы и удержаться.
Словом, по дороге в гостиницу я совсем собрался зайти в какой-то
захудалый бар, но оттуда вывалились двое совершенно пьяных и стали
спрашивать, где метро. Одни из них, настоящий испанец с виду, все время
дышал мне в лицо вонючим перегаром, пока я объяснял, как им пройти. Я даже
не зашел в этот гнусный бар, просто вернулся к себе в гостиницу.
В холле - ни души, только застоялый запах пятидесяти миллионов
сигарных окурков. Вонища. Спать мне не хотелось, но чувствовал я себя
прескверно. Настроение убийственное. Жить не хотелось.
И тут я влип в ужасную историю.
Не успел я войти в лифт, как лифтер сказал:
- Желаете развлечься, молодой человек? А может вам уже поздно?
- Вы о чем? - спрашиваю. Я совершенно не понял, куда он клонит.
- Желаете девочку на ночь?
- Я? - говорю. Это было ужасно глупо, но неловко, когда тебя прямо
так и спрашивают.
- Сколько вам лет, шеф? - говорит он вдруг.
- А что? - говорю. - Мне двадцать два.
- Ага. Ну так как же? Желаете? Пять долларов на время, пятнадцать за
ночь. - Он взглянул на часы. - До двенадцати дня. Пять на время,
пятнадцать за ночь.
- Ладно, - говорю. Принципиально я против таких вещей, но меня до
того тоска заела, что я даже не подумал. В том-то и беда: когда тебе
скверно, ты даже думать не можешь.
- Что ладно? На время или на всю ночь?
- На время, - говорю.
- Идет. А в каком вы номере?
Я посмотрел на красный номерок на ключе.
- Двенадцать двадцать два, - говорю. Я уже жалел, что затеял все это,
но отказываться было поздно.
- Ладно, пришлю ее минут через пятнадцать. - Он открыл дверь лифта, и
я вышел.
- Эй, погодите, а она хорошенькая? - спрашиваю. - Мне старухи не
надо.
- Какая там старуха! Не беспокойтесь, шеф!
- А кому платить?
- Ей, - говорит. - Пустите-ка, шеф! - и он захлопнул дверь прямо
перед моим носом.
Я вошел в номер, примочил волосы, но я ношу ежик, его трудно как
следует пригладить. Потом я попробовал, пахнет ли у меня изо рта от всех
этих сигарет и от виски с содовой, которое я выпил у Эрни. Это просто:
надо приставить ладонь ко рту и дыхнуть вверх, к носу. Пахло не очень, но
я все-таки почистил зубы. Потом надел чистую рубашку. Я не знал, надо ли
переодеваться ради проститутки, но так хоть дело нашлось, а то я что-то
нервничал. Правда, я уже был немного возбужден и все такое, но все же
нервничал. Если уж хотите знать правду, так я девственник. Честное слово.
Сколько раз представлялся случай потерять невинность, но так ничего и не
вышло. Вечно что-нибудь мешает. Например, если ты у девчонки дома, так
родители приходят не вовремя, вернее, боишься, что они придут. А если
сидишь с девушкой в чьей-нибудь машине на заднем сиденье, так впереди
обязательно сидит другая девчонка, все время оборачивается и смотрит, что
у нас делается. Словом, всегда что-нибудь мешает. Все-таки раза два это
чуть-чуть не случилось. Особенно один раз, это я помню. Но что-то
помешало, только я уже забыл, что именно. Главное, что как только дойдет
до этого, так девчонка, если она не проститутка или вроде того,
обязательно скажет: "Не надо, перестань". И вся беда в том, что я ее
слушаюсь. Другие не слушаются. А я не могу. Я слушаюсь. Никогда не знаешь
- ей и вправду не хочется, или она просто боится, или она нарочно говорит
"перестань", чтобы ты был виноват, если что случится, а не она. Словом, я
сразу слушаюсь. Главное, мне их всегда жалко. Понимаете, девчонки такие
дуры, просто беда. Их как начнешь целовать и все такое, они сразу теряют
голову. Вы поглядите на девчонку, когда она как следует распаляется, -
дура дурой! Я и сам не знаю, - они говорят "не надо", а я их слушаюсь.
Потом жалеешь, когда проводишь ее домой, но все равно я всегда слушаюсь.
А тут, пока я менял рубашку, я подумал, что наконец представился
случай. Подумал, раз она проститутка, так, может быть, я у нее хоть
чему-нибудь научусь - а вдруг мне когда-нибудь придется жениться? Меня это
иногда беспокоит. В Хуттонской школе я как-то прочитал одну книжку про
одного ужасно утонченного, изящного и распутного типа. Его звали мосье
Бланшар, как сейчас помню. Книжка гадостная, но этот самый Бланшар ничего.
У него был здоровенный замок на Ривьере, в Европе, и в свободное время он
главным образом лупил палкой каких-то баб. Вообще он был храбрый и все
такое, но женщин он избивал до потери сознания. В одном месте он говорит,
что тело женщины - скрипка и что надо быть прекрасным музыкантом, чтобы
заставить его звучать. В общем, дрянная книжица - это я сам знаю, - но эта
скрипка никак не выходила у меня из головы. Вот почему мне хотелось
немножко подучиться, на случай если я женюсь. Колфилд и его волшебная
скрипка, черт возьми! В общем пошлятина, а может быть, и не совсем. Мне бы
хотелось быть опытным во всяких таких делах. А то, по правде говоря, когда
я с девчонкой, я т не знаю как следует, что с ней делать. Например, та
девчонка, про которую я рассказывал, что мы с ней чуть не спутались, так я
битый час возился, пока стащил с нее этот проклятый лифчик. А когда
наконец стащил, она мне готова была плюнуть в глаза. Ну так вот, я ходил
по комнате и ждал, пока эта проститутка придет. Я все думал - хоть бы она
была хорошенькая. Впрочем, мне было все равно. Лишь бы это поскорее
кончилось. Наконец кто-то постучал, и я пошел открывать, но чемодан стоял
на самой дороге, и я об него споткнулся и грохнулся так, что чуть не
сломал ногу. Всегда я выбираю самое подходящее время, чтоб споткнуться обо
что-нибудь.
Я открыл двери - и за ними стояла эта проститутка. Она была в
спортивном пальто, без шляпы. Волосы у нее были светлые, но, видно, она их
подкрашивала. И вовсе не старая.
- Здравствуйте! - говорю самым светским тоном, будь я неладен.
- Это про вас говорил Морис? - спрашивает. Вид у нее был не очень-то
приветливый.
- Это дифтер?
- Лифтер, - говорит.
- Да, про меня. Заходите, пожалуйста! - говорю. Я разговаривал все
непринужденней, ей-богу! Чем дальше, тем непринужденней.
Она вошла, сразу сняла пальто и швырнула его на кровать. На ней было
зеленое платье. Потом она села как-то бочком в кресло у письменного стола
и стала качать ногой вверх и вниз. Положила ногу на ногу и качает одной
ногой то вверх, то вниз. Нервничает, даже не похоже на проститутку.
Наверно, оттого, что она была совсем девчонка, ей-богу. Чуть ли не моложе
меня. Я сел в большое кресло рядом с ней и предложил ей сигарету.
- Не курю, - говорит. Голос у нее был тонкий-претонкий. И говорит еле
слышно. Даже не сказала спасибо, когда я предложил сигарету. Видно, ее
этому не учили.
- Разрешите представиться, - говорю. - Меня зовут Джим Стил.
- Часы у вас есть? - говорит. Плевать ей было, как меня зовут. -
Слушайте, - говорит, - а сколько вам лет?
- Мне? Двадцать два.
- Будет врать-то!
Странно, что она так сказала. Как настоящая школьница. Можно было
подумать, что проститутка скажет: "Да как же, черта лысого!" или "Брось
заливать!", а не по-детски: "Будет врать-то!"
- А вам сколько? - спрашиваю.
- Сколько надо! - говорит. Даже острит, подумайте! - Часы у вас есть?
- спрашивает, потом вдруг встает и снимает платье через голову.
Мне стало ужасно не по себе, когда она сняла платье. Так неожиданно,
честное слово. Знаю, если при тебе вдруг снимают платье через голову, так
ты должен что-то испытывать, какое-то возбуждение или вроде того, но я
ничего не испытывал. Наоборот - я только смутился и ничего не
почувствовал.
- Часы у вас есть?
- Нет, нет, - говорю. Ох, как мне было неловко! - Как вас зовут? -
спрашиваю. На ней была только одна розовая рубашонка. Ужасно неловко.
Честное слово, неловко.
- Санни, - говорит. - Ну, давай-ка.
- А разве вам не хочется сначала поговорить? - спросил я. Ребячество,
конечно, но мне было ужасно неловко. - Разве вы так спешите?
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
- О чем тут разговаривать? - спрашивает.
- Не знаю. Просто так. Я думал может быть, вам хочется поболтать.
Она опять села в кресло у стола. Но ей это не понравилось. Она опять
стала качать ногой - очень нервная девчонка!
- Может быть хотите сигарету? - спрашиваю. Забыл, что она не курит.
- Я не курю. Слушайте, если у вас есть о чем говорить - говорите. Мне
некогда.
Но я совершенно не знал, о чем с ней говорить. Хотел было спросить,
как она стала проституткой, но побоялся. Все равно она бы мне не сказала.
- Вы сами не из Нью-Йорка! - говорю. Больше я ничего не мог
придумать.
- Нет, из Голливуда, - говорит. Потом встала и подошла к кровати, где
лежало ее платье. - Плечики у вас есть? А то как бы платье не измялось.
Оно только что из чистки.
- Конечно, есть! - говорю.
Я ужасно обрадовался, что нашлось какое-то дело. Взял ее платье,
повесил его в шкаф на плечики. Странное дело, но мне стало как-то грустно,
когда я его вешал. Я себе представил, как она заходит в магазин и покупает
платье и никто не подозревает, что она проститутка. Приказчик, наверно,
подумал, что она просто обыкновенная девчонка, и все. Ужасно мне стало
грустно, сам не знаю почему.
Потом я опять сел, старался завести разговор. Но разве с такой
собеседницей поговоришь?
- Вы каждый вечер работаете? - спрашиваю и сразу понял, что вопрос
ужасный.
- Ага, - говорит. Она уже ходила по комнате. Взяла меню со стола,
прочла его.
- А днем вы что делаете?
Она пожала плечами. А плечи худые-худые.
- Сплю. Хожу в кино. - Она положила меню и посмотрела на меня. -
Слушай, чего ж это мы? У меня нет времени...
- Знаете что? - говорю. - Я себя неважно чувствую. День был трудный.
Честное благородное слово. Я вам заплачу и все такое, но вы на меня не
обидитесь, если ничего не будет? Не обидитесь?
Плохо было то, что мне ни черта не хотелось. По правде говоря, на
меня тоска напала, а не какое-нибудь возбуждение. Она нагоняла на меня
жуткую тоску. А тут еще ее зеленое платье висит в шкафу. Да и вообще, как
можно этим заниматься с человеком, который полдня сидит в каком-нибудь
идиотском кино? Не мог я, и все, честное слово.
Она подошла ко мне и так странно посмотрела, будто не верила.
- А в чем дело? - спрашивает.
- Да нив чем, - говорю. Тут я и сам стал нервничать. - Но я совсем
недавно перенес операцию.
- Ну? А что тебе резали?
- Это самое - ну, клавикорду!
- Да? А где же это такое?
- Клавикорда? - говорю. - Знаете, она фактически внутри, в
спинномозговом канале. Очень, знаете, глубоко, в самом спинном мозгу.
- Да? - говорит. - Это скверно! - И вдруг плюхнулась ко мне на
колени. - А ты хорошенький!
Я ужасно нервничал. Врал вовсю.
- И еще не совсем поправился, - говорю.
- Ты похож на одного артиста в кино. Знаешь? Ну, как его? Да ты
знаешь. Как же его зовут?
- Не знаю, - говорю. А она никак не слезает с моих коленей.
- Да нет, знаешь! Он был в картине с Мельвином Дугласом. Ну, тот,
который играл его младшего брата. Тот, что упал с лодки. Вспомнить?
- Нет, не вспомнил. Я вообще почти не хожу в кино.
Тут она вдруг стала баловаться. Грубо так, понимаете.
- Перестань, пожалуйста, - говорю. - Я не в настроении. Я же вам
сказал - я только что перенес операцию.
Она с моих колен не встала, но вдруг покосилась на меня - а глаза
злющие-презлющие.
- Слушай-ка, - говорит, - я уже спала, а этот чертов Морис меня
разбудил. Что я, по-твоему...
- Да я же сказал, что заплачу вам. Честное слово, заплачу. У меня
денег уйма. Но я только что перенес серьезную операцию, я еще не
поправился.
- Так какого же черта ты сказал этому дураку Морису, что тебе нужно
девочку? Раз тебе оперировали эту твою, как ее там... Зачем ты сказал?
- Я думал, что буду чувствовать себя много лучше. Но я слишком
преждевременно понадеялся. Серьезно говорю. Не обижайтесь. Вы на минутку
встаньте, я только возьму бумажник. Встаньте на минутку!
Злая она была как черт, но все-таки встала с моих колен, так что я
смог подойти к шкафу и достать бумажник. Я вынул пять долларов и подал ей.
- Большое спасибо, - говорю. - Огромное спасибо.
- Тут пять. А цена - десять.
Видно было, она что-то задумала. Недаром я боялся, я был уверен, что
так и будет.
- Морис сказал: пять, - говорю. - Он сказал: до утра пятнадцать, а на
время пять.
- Нет, десять.
- Он сказал - пять. Простите, честное слово, но больше не могу.
Она пожала плечами, как раньше, очень презрительно.
- Будьте так добра, дайте мне платье. Если только вам нетрудно,
конечно!
Жуткая девчонка. Говорит таким тонким голоском, и все равно с ней
жутковато. Если бы она была толстая старая проститутка, вся намазанная,
было бы не так жутко.
Достал я ее платье. Она его надела, потом взяла пальтишко с кровати.
- Ну, пока, дурачок! - говорит.
- Пока! - говорю. Я не стал ее благодарить. И хорошо, что не стал.
14
Она ушла, а я сел в кресло и выкурил две сигареты подряд. За окном
уже светало. Господи, до чего мне было плохо. Такая тощища, вы себе
представить не можете. И я стал разговаривать вслух с Алли. Я с ним часто
разговариваю, когда меня тоска берет. Я ему говорю - пускай возьмет свой
велосипед и ждет меня около дома Бобби Феллона. Бобби Феллон жил рядом с
нами в Мейне - еще тогда, давно. И случилось вот что: мы с Бобби решили
ехать к озеру Седебиго на велосипедах. Собирались взять с собой завтрак, и
все, что надо, и наши мелкокалиберные ружья - мы были совсем мальчишки,
думали, из мелкокалиберных можно настрелять дичи. В общем, Алли услыхал,
как мы договорились, и стал проситься с нами, а я его не взял, сказал, что
он еще маленький. А теперь, когда меня берет тоска, я ему говорю: "Ладно,
бери велосипед и ждали меня около Бобби Феллона. Только не копайся!"
И не то чтоб я его никогда не брал с собой. Нет, брал. Но в тот день
не взял. А он ничуть не обиделся - он никогда не обижался, - но я всегда
про это вспоминаю, особенно когда становится очень уж тоскливо.
Наконец я все-таки разделся и лег. Лег и подумал: помолиться, что ли?
Но ничего не вышло. Не могу я молиться, даже когда мне хочется. Во-первых,
я отчасти атеист. Христос мне, в общем, нравится, но вся остальная муть в
Библии - не особенно. Взять, например, апостолов. Меня они, по правде
говоря, раздражают до чертиков. Конечно, когда Христос умер, они вели себя
ничего, но, пока он жил, ему от них было пользы, как от дыры в башке. Все
время они его подводили. Мне в Библии меньше всего нравятся эти апостолы.
Сказать по правде, после Христа я больше всего люблю в Библии этого
чудачка, который жил в пещере и все время царапал себя камнями и так
далее. Я его, дурака несчастного, люблю в десять раз больше, чем всех этих
апостолов. Когда я был в Хуттонской школе, я вечно спорил с одним типом на
нашем этаже, с Артуром Чайлдсом. Этот Чайлдс был квакер и вечно читал
Библию. Он был славный малый, я его любил, но мы с ним расходились во
мнениях насчет Библии, особенно насчет апостолов. Он меня уверял, что,
если я не люблю апостолов, значит, я и Христа не люблю. Он говорит, раз
Христос сам выбрал себе апостолов, значит, надо их любить. А я говорил -
знаю, да, он их выбрал, но выбрал-то он их случайно. Я говорил, что Христу
некогда было в них разбираться и я вовсе Христа не виню. Разве он виноват,
что ему было некогда? Помню, я спросил Чайлдса, как он думает: Иуда,
который предал Христа, попал в ад, когда покончил с собой, или нет? Чайдлс
говорит - конечно попал. И тут я с ним никак не мог согласиться. Я говорю:
готов поставить тысячу долларов, что никогда Христос не отправил бы этого
несчастного Иуду в ад! Я бы и сейчас прозакладывал тысячу долларов, если
бы они у меня были. Апостолы, те, наверно, отправили бы Иуду в ад - и не
задумывались бы! А вот Христос - нет, головой ручаюсь. Этот Чайлдс
говорил, что я так думаю потому, что не хожу в церковь. Что правда, то
правда. Не хожу. Во-первых, мои родители - разной веры, и все дети у нас в
семье - атеисты. Честно говоря, я священников просто терпеть не могу. В
школах, где я учился, все священники как только начнут проповедовать, у
них голоса становятся масляные, противные. Ох, ненавижу! Не понимаю,
какого черта они не могут разговаривать нормальными голосами. До того
кривляются, слушать невозможно.
Словом, когда я лег, мне никакие молитвы на ум не шли. Только начну
припоминать молитву - тут же слышу голос этой Санни, как она меня обзывает
дурачком. В конце концов я сел на постель и выкурил еще сигарету. Наверно,
я выкурил не меньше двух пачек после отъезда из Пэнси.
И вдруг, только я лег и закурил, кто-то постучался. Я надеялся, что
стучат не ко мне, но я отлично понимал, что это именно ко мне. Не знаю
почему, но я сразу понял, кто это. Я очень чуткий.
- Кто там? - спрашиваю. Я здорово перепугался. В этих делах я
трусоват.
Опять постучали. Только еще громче.
Наконец я встал в одной пижаме и открыл двери. Даже не пришлось
включать свет - уже было утро. В дверях стояли эта Санни и Морис,
прыщеватый лифтер.
- Что такое? - спрашиваю. - Что вам надо? - голос у меня ужасно
дрожал.
- Пустяк, - говорит Морис. - Всего пять долларов. - Он говорил за
обоих, а девчонка только стояла разинув рот, и все.
- Я ей уже заплатил, - говорю. - Я ей дал пять долларов. Спросите у
нее. - Ох, как у меня дрожал голос.
- Надо десять, шеф. Я вам говорил. Десять на время, пятнадцать до
утра. Я же вам говорил.
- Неправда, не говорили. Вы сказали - пять на время. Да, вы сказали,
что за ночь пятнадцать, но я ясно слышал...
- Выкладывайте, шеф!
- За что? - спрашиваю. Господи, у меня так колотилось сердце, что
вот-вот выскочит. Хоть бы я был одет. Невыносимо стоять в одной пижаме,
когда случается такое.
- Ну, давайте, шеф, давайте! - говорит Морис. Да как толкнет меня
своей грязной лапой - я чуть не грохнулся на пол, сильный он был, сукин
сын. И не успел я оглянуться, они оба уже стояли в комнате. Вид у них был
такой, будто это их комната. Санни уселась на поклонник. Морис сел в
кресло и расстегнул ворот - на нем была лифтерская форма. Господи, как я
нервничал! - Ладно, шеф, выкладывайте денежки! Мне еще на работу идти.
- Вам уже сказано, я больше ни цента не должен. Я же ей дал пятерку.
- Бросьте зубы заговаривать. Деньги на стол!
- За что я буду платить еще пять долларов? - говорю. А голос у меня
все дрожит. - Вы хотите меня обжулить.
Морис расстегнул свою куртку до конца. Под ней был фальшивый
воротничок без всякой рубашки. Живот у него был толстый, волосатый,
здоровенный.
- Никто никого не собирается обжуливать, - говорит он. - Деньги
давайте, шеф!
- Не дам!
Только я это сказал, как он встал и пошел на меня. Вид у него был
такой, будто он ужасно устал или ему все надоело. Господи, как я
испугался. Хуже всего то, что я был в одной пижаме.
- Давайте деньги, шеф! - Он подошел ко мне вплотную. Он все время
повторял одно и то же: - Деньги давайте, шеф! - Форменный кретин.
- Не дам.
- Шеф, вы меня доведете, придется с вами грубо обойтись. Не хочу вас
обижать, а придется, как видно. Вы нам должны пять монет.
- Ничего я вам не должен, - говорю. - А если вы меня только тронете,
я заору на всю гостиницу. Всех перебужу. Полицию, всех! - Сам говорю, а
голос у меня дрожит, как студень.
- Давай ори! Ори во всю глотку! Давай! Хочешь, чтоб твои родители
узнали, что ты ночь провел с девкой! А еще из хорошей семьи. - Он был
хитрый, этот сукин кот. Здорово хитрый.
- Оставьте меня в покое! Если бы вы сказали десять, тогда другое
дело. А вы определенно сказали...
- Отдадите вы нам деньги или нет? - Он прижал меня к самой двери.
Прямо навалился на меня своим пакостным животом.
- Оставьте меня! Убирайтесь из моей комнаты! - сказал я. А сам
скрестил руки, не двигаюсь. Господи, какое я ничтожество.
И вдруг Санни заговорила, а до того она молчала:
- Слушай, Морис, взять мне его бумажник? Он вон там, на этом самом...
- Вот-вот, бери!
- Уже взяла! - говорит Санни. И показывает мне пять долларов. -
Видал? Больше не беру, только долг. Я не какая-нибудь воровка. Мы не воры!
И вдруг я заплакал. И не хочу, а плачу.
- Да, не воры! Украли пять долларов, а сами...
- Молчать! - говорит Морис и толкает меня.
- Брось его, слышишь? - говорит Санни. - Пошли, ну! Долг мы с него
получили. Пойдем. Слышишь, пошли отсюда!
- Иду! - говорит Морис. А сам стоит.
- Слышишь, Морис, я тебе говорю. Оставь его!
- А кто его трогает? - отвечает он невинным голосом. И вдруг как
щелкнет меня по пижаме. Я не скажу, куда он меня щелкнул, но больно было
ужасно. Я ему крикнул, что он грязный, подлый кретин.
- Что ты сказал? - говорит. И руку приставил к уху, как глухой. - Что
ты сказал? Кто я такой?
А я стою и реву. Меня зло берет, взбесил он меня.
- Да, ты подлый, грязный кретин, - говорю. - Грязный кретин и жулик,
а года через два будешь нищим, милостыню будешь просить на улице.
Размажешь сопли по всей рубахе, весь вонючий, грязный...
Тут он мне как даст! Я даже не успел увернуться или отскочить - вдруг
почувствовал жуткий удар в живот.
Я не потерял сознание, потому что помню - я посмотрел на них с пола и
увидел, как они уходят и закрывают за собой двери. Я долго не вставал с
пола, как тогда, при Стрэдлейтере... Но тут мне казалось, что я сейчас
умру, честное слово. Казалось, что я тону, так у меня дыхание перехватило
- никак не вздохнуть. А когда я встал и пошел в ванную, я даже разогнуться
не мог, обеими руками держался за живот.
Но я, наверно, ненормальный. Да, клянусь богом, я сумасшедший. По
дороге в ванную я вдруг стал воображать, что у меня пуля в кишках. Я
вообразил, что этот Морис всадил в меня пулю. А теперь я иду в ванную за
добрым глотком виски, чтобы успокоить нервы и начать действовать. Я
представил себе, как я выхожу из ванной уже одетый, с револьвером в
кармане, а сам слегка шатаюсь. И я иду по лестнице - в лифт, конечно, не
сяду. Иду, держусь за перила, а кровь капает у меня из уголка рта. Я бы
спустился несколькими этажами ниже, держась за живот, а кровь так и лилась
бы на пол, и потом вызвал бы лифт. И как только этот Морис открыл бы
дверцы, он увидел бы меня с револьвером в руке и завизжал бы, закричал
диким, перепуганным голосом, чтобы я его не трогал. Но я бы ему показал.
Шесть путь прямо в его жирный, волосатый живот! Потом я бросил бы свой
револьвер в шахту лифта - конечно, сначала стер бы отпечатки пальцев. А
потом дополз бы до своего номера и позвонил Джейн, чтоб она пришла и
перевязала мне рану. И я представил себе, как она держит сигарету у моих
губ и я затягиваюсь, а сам истекаю кровью.
Проклятое кино! Вот что оно делает с человеком. Сами понимаете...
Я просидел в ванной чуть ли не час, принял ванну, немного отошел. А
потом лег в постель. Я долго не засыпал - я совсем не устал, но в конце
концов уснул. Больше всего мне хотелось покончить с собой. Выскочить в
окно. Я, наверно, и выскочил бы, если б я знал, что кто-нибудь сразу
подоспеет и прикроет меня, как только я упаду. Не хотелось, чтобы какие-то
любопытные идиоты смотрели, как я лежу весь в крови.
15
Спал я недолго; кажется, было часов десять, когда я проснулся.
Выкурил сигарету и сразу почувствовал, как я проголодался. Последний раз я
съел две котлеты, когда мы с Броссаром и Экли ездили в кино в Эгерстаун.
Это было давно - казалось, что прошло лет пятьдесят. Телефон стоял рядом,
и я хотел было позвонить вниз и заказать завтрак в номер, но потом
побоялся, что завтрак пришлют с этим самым лифтером Морисом, а если вы
думаете, что я мечтал его видеть, вы глубоко ошибаетесь. Я полежал в
постели, выкурил сигарету. Хотел звякнуть Джейн - узнать, дома ли она, но
настроения не было.
Тогда я позвонил Салли Хейс. Она училась в пансионе Мэри Э. Удроф, и
я знал, что она уже дома: я от нее получил письмо с неделю назад. Не то
чтобы я был от нее без ума, но мы были знакомы сто лет, я по глупости
думал, что она довольно умная. А думал я так потому, что она ужасно много
знала про театры, про пьесы, вообще про всякую литературу. Когда человек
начинает такими знаниями, так не скоро сообразишь, глуп он или нет. Я в
этой Салли Хейс годами не мог разобраться. Наверно, я бы раньше сообразил,
что она дура, если бы мы столько не целовались. Плохо то, что, если я
целуюсь с девчонкой, я всегда думаю, что она умная. Никакого отношения
одно к другому не имеет, а я все равно думаю.
Словом, я ей позвонил. Сначала подошла горничная, потом ее отец.
Наконец позвали ее.
- Это ты, Салли? - спрашиваю.
- Да, кто со мной говорит? - спрашивает она. Ужасная притворщица. Я
же сказал ее отцу, кто спрашивает.
- Это Холден Колфилд. Как живешь?
- Ах, Холден! Спасибо, хорошо! А ты как?
- Чудно. Слушай, как же ты поживаешь? Как школа?
- Ничего, - говорит, - ну, сам знаешь.
- Чудно. Вот что я хотел спросить - ты свободна? Правда, сегодня
воскресенье, но, наверно, есть утренние спектакли. Благотворительные, что
ли? Хочешь пойти?
- Очень хочу, очень! Это будет изумительно!
- "Изумительно"! Ненавижу такие слова! Что за пошлятина! Я чуть было
не сказал ей, что мы никуда не пойдем. Потом мы немного потрепались по
телефону. Вернее, она трепалась, а я молчал. Она никому не даст слова
сказать. Сначала она мне рассказала о каком-то пижоне из Гарварда -
наверно, первокурсник, но этого она, конечно, не выдала, - будто он в
лепешку расшибается. Звонит ей день и ночь. Да, день и ночь - я чуть не
расхохотался. Потом еще про какого-то типа, кадета из Вест Пойнта, - и
этот готов из-за нее зарезаться. Страшное дело. Я ее попросил ждать меня
под часами у отеля "Билтмор" ровно в два. Потому что утренние спектакли
начинаются в половине третьего. А она вечно опаздывала. И попрощался. У
меня от нее скулы сворачивало, но она была удивительно красивая.
Договорился с Салли, потом встал, оделся, сложил чемодан. Выйдя из
номера, я заглянул в окошко, что там эти психи делают, но у них портьеры
были опущены. Утром они скромнее скромного. Потом я спустился в лифте и
рассчитался с портье. Мориса, к счастью, нигде не было. Да я и не старался
его увидеть, подлеца.
У гостиницы взял такси, но понятия не имел, куда мне ехать. Ехать,
оказывается, некуда. Было воскресенье, а домой я не мог возвратиться до
среды, в крайнем случае до вторника. А идти в другую гостиницу, чтоб мне
там вышибли мозги, - нет, спасибо. Я велел шоферу везти меня на
Центральный вокзал. Это рядом с отелем "Билтмор", где я должен был
встретиться с Салли, и я решил сделать так. Сдам вещи на хранение в такой
шкафчик, от которого дают ключ, потом позавтракаю. Очень хотелось есть. В
такси я вынул бумажник, пересчитал деньги. Не помню, сколько там
оказалось, во всяком случае, не такое уж богатство. За какие-нибудь две
недели я истратил чертову уйму. По натуре я ужасный мот. А что не
проматываю, то теряю. Иногда я даже забываю взять сдачу в каком-нибудь
ресторане или ночном кабаке. Мои родители просто приходят в бешенство. Я
их понимаю. Хотя отец довольно богатый, не знаю, сколько он зарабатывает,
-он вечно вкладывает деньги в какие-то постановки на Бродвее. Впрочем, эти
постановки всегда проваливаются, имама из себя выходит, когда отец с ними
связывается. Вообще мама очень сдала после смерти Алли. Из-за этого я
особенно боялся сказать ей, что меня выгнали.
Я отдал чемоданы на хранение и зашел в вокзальный буфет позавтракать.
Съел я порядочно: апельсиновый сок, яичницу с ветчиной, тосты, кофе.
Обычно я по утрам только выпиваю сок. Я очень мало ем, совсем мало. Оттого
я такой худой. Мне прописали есть много мучного и всякой такой дряни,
чтобы нагнать вес, но я и не подумал. Когда я где-нибудь бываю, я обычно
беру бутерброд со швейцарским сыром и стакан солодового молока. Сущие
пустяки, но зато в молоке много витаминов. Х.-В. Колфилд. Холден Витамин
Колфилд.
Я ел яичницу, когда вошли две монахини с чемоданишками и сумками -
наверно, переезжали в другой монастырь и ждали поезда. Они сели за стойку
рядом со мной. Они не знали, куда девать чемоданы, и я им помог. Чемоданы
у них были плохонькие, дешевые - не кожаные, а так, из чего попало. Знаю,
это роли не играет, но я терпеть не могу дешевых чемоданов. Стыдно
сказать, но мне бывает неприятно смотреть на человека, если у него дешевые
чемоданы. Вспоминается один случай. Когда я учился в Элктон-хилле, я жил в
комнате с таким Диком Слеглом, и у него были дрянные чемоданы. Он их
держал у себя под кроватью, а не на полке, чтобы никто не видел их рядом с
моими чемоданами. Меня это расстраивало до черта, я готов был выкинуть
свои чемоданы или даже обменяться с ним насовсем. Мои-то были куплены у
Марка Кросса, настоящая кожа, со всеми онерами, и стоили они черт знает
сколько. Но вот что странно. Вышла такая история. Как-то я взял и засунул
свои чемоданы под кровать, чтобы у старика Слегла не было этого дурацкого
комплекса неполноценности. Знаете, что он сделал? Только я засунул свои
чемоданы под кровать, он их вытащил и опять поставил на полку. Я только
потом понял, зачем он это сделал: он хотел, чтобы все думали, что это е г
о чемоданы! Да, да, именно так. Странный был тип. Он всегда издевался над
моими чемоданами. Говорил, что они слишком новые, слишком мещанские. Это
было его любимое слово. Где-то он его подхватил. Все, что у меня было, все
он называл "мещанским". Даже моя самопишущая ручка была мещанская. Он ее
вечно брал у меня - и все равно считал мещанской. Мы жили вместе всего
месяца два. А потом мы оба стали просить, чтобы нас расселили. И самое
смешное, что, когда мы разошлись, мне его ужасно не хватало, потому что у
него было настоящее чувство юмора и мы иногда здорово веселились.
По-моему, он тоже без меня скучал. Сначала он только поддразнивал меня -
называл мои вещи мещанскими, а я и внимания не обращал, даже смешно было.
Но потом я видел, что он уже не шутит. Все дело в том, что трудно жить в
одной комнате с человеком, если твои чемоданы настолько лучше, чем его,
если у тебя по-настоящему отличные чемоданы, а у него нет. Вы, наверно,
скажете, что если человек умен и у него есть чувство юмора, так ему
наплевать. Оттого я и поселился с этой тупой скотиной, со Стрэдлейтером.
По крайней мере, у него чемоданы были не хуже моих.
Словом, эти две монахини сели около меня, и мы как-то разговорились.
У той, что сидела рядом со мной, была соломенная корзинка - монашки и
девицы из Армии спасения обычно собирают в такие корзинки деньги под
рождество. Всегда они стоят на углах, особенно на Пятой авеню, у больших
универмагов. Та, что сидела рядом, вдруг уронила свою корзинку на пол, а я
нагнулся и поднял. Я спросил, собирает ли она на благотворительные цели. А
она говорит - нет. Просто корзинка не поместилась в чемодан, пришлось
нести в руках. Она так приветливо улыбалась, смотрит и улыбается. Нос у
нее длинный, и очки в какой-то металлической оправе, не очень-то красивые,
но лицо ужасно доброе.
- Я только хотел сказать, если вы собираете деньги, я бы мог
пожертвовать немножко, - говорю. - Вы возьмите, а когда будете собирать, и
эти вложите.
- О, как мило с вашей стороны! - говорит она, а другая, ее спутница,
тоже посмотрела на меня. Та, другая, пила кофе и читала книжку, похожую на
Библию, только очень тоненькую. Но все равно книжка была вроде Библии. На
завтрак они взяли только кофе с тостами. Я расстроился. Ненавижу есть
яичницу с ветчиной и еще всякое, когда рядом пьют только кофе с тостами.
Они приняли у меня десять долларов. И все время спрашивали, могу ли я
себе это позволить. Я им сказал, что денег у меня достаточно, но они
как-то не верили. Но деньги все же взяли. И так они обе меня благодарили,
что мне стало неловко. Я пере-вел разговор на общие темы испросил их, куда
они едут. Они сказали, что они учительницы, только что приехали из Чикаго
и собираются преподавать в каком-то интернате, не тона Сто шестьдесят
восьмой, не тона Сто восемьдесят шестой улице, - словом, где-то у черта на
рогах. Та, что сидела рядом, в металлических очках, оказывается,
преподавала английский, а ее спутница - историю и американскую
конституцию. Меня так и разбирало любопытство - интересно бы узнать, как
эта преподавательница английского могла быть монахиней и все-таки читать
некоторые книжки по английской литературе. Не то чтобы непристойные
книжки, я не про них, но те, в которых про любовь, про влюбленных, вообще
про все такое. Возьмите, например, Юстасию Вэй из "Возвращения на родину"
Томаса Харди. Никаких особенных страстей в ней не было, и все-таки
интересно, что думает монахиня. когда читает про эту самую Юстасию. Но я,
конечно, ничего не спросил. Я только сказал, что по английской литературе
учился лучше всего.
- Да что вы? Как приятно! - обрадовалась преподавательница
английского, та что в очках. - Что же вычитали в этом году? - Мне очень
интересно узнать!
Приветливая такая, добрая.
- Да как сказать, все больше англосаксов - знаете, Беовульф и Грендел
и "Рэндал, мой сын", ну, все, что попадается. Но нам задавали и домашнее
чтение, за это ставили особые отметки. Я прочел "Возвращение на родину"
Томаса Харди, "Ромео и Джульетту", "Юлия Це..."
- Ах, "Ромео и Джульетта"! Какая прелесть! Вам, наверно, очень
понравилось? - Она говорила совсем не как монахиня.
- Да, очень. Очень понравилось. Кое-что мне не совсем понравилось,
но, в общем, очень трогательно.
- Что же вам не понравилось? Вы не припомните, что именно?
По правде говоря, мне было как-то неловко обсуждать с ней "Ромео и
Джульетту". Ведь в этой пьесе есть много мест про любовь и всякое такое, а
она как-никак была монахиня, но она сама спросила, и пришлось рассказать.
- Знаете, я не в восторге от самих Ромео и Джульетты, - говорю, - то
есть они мне нравятся, и все же... сам не знаю! Иногда просто досада
берет. Я хочу сказать, что мне было гораздо жальче, когда убили Меркуцио,
чем когда умерли Ромео с Джульеттой. Понимаете, Ромео мне как-то перестал
нравиться, после того как беднягу Меркуцио проткнул шпагой этот самый
кузен Джульетты - забыл, как его звали...
- Тибальд.
- Правильно. Тибальд. Всегда я забываю, как его зовут. А виноват
Ромео. Мне он больше всех нравился, этот Меркуцио. Сам не знаю почему.
Конечно, все эти Монтекки и Капулетти тоже ничего - особенного Джульетта,
- но Меркуцио... нет, мне трудно объяснить. Он был такой умный, веселый.
Понимаете, меня злость берет, когда таких убивают, - таких веселых, умных,
да еще по чужой вине. С Ромео и Джульеттой дело другое - они сами
виноваты.
- В какой вы школе учитесь, дружок? - спрашивает она. Наверно, ей
надоело разговаривать про Ромео и Джульетту.
Я говорю - в Пэнси. Оказывается, она про нее слышала. Сказала, что
это отличная школа. Я промолчал. Тут ее спутница, та, что преподавала
историю и конституцию, говорит, что им пора идти. Я взял их чеки, но они
не позволили мне заплатить. Та, что в очках, отняла у меня чеки.
- Вы и так были слишком щедры, - говорит. - Вы удивительно милый
мальчик. - Она сама была славная. Немножко напоминала мать Эрнеста Морроу,
с которой я ехал в поезде. Особенно когда улыбалась. - Так приятно было с
вами поговорить, - добавила она.
Я сказал, что мне тоже было очень приятно с ними поговорить. И я не
притворялся. Но мне было бы еще приятнее с ними разговаривать, если б я не
боялся, что они каждую минуту могут спросить, католик я или нет. Католики
всегда стараются выяснить, католик ты или нет. Со мной это часто бывает,
главным образом потому, что у меня фамилия ирландская, а коренные ирландцы
почти все католики. Кстати, мой отец раньше тоже был католиком. А потом,
когда женился на моей маме, бросил это дело. Но католики вообще всегда
стараются выяснить, католик ты или нет, даже если не знают, какая у тебя
фамилия. У меня был знакомый католик, Луи Горман, я с ним учился в
Хуттонской школе. Я с ним там с первым познакомился. Мы сидели рядом в
|