Некрасов Виктор - В окопах Сталинграда - Скачать бесплатно
7
Ночью натыкаемся на наших. Кругом тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то
машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул
голосов.
- Н-но, холера!.. Н-но-н-но... Щоб тебе, паразiта!.. Но... Холера...
И эти "холера" и "паразит", однообразные и без всякого выражения, с
небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой
музыки. Свои!
Какой-то мостик. Большая, крытая брезентом повозка провалилась одним
колесом сквозь настил. Две жалкие кобыленки - кожа да кости, бока
окровавлены, шеи вытянуты - скользят подковами по мокрым доскам. Сзади
машины. В свете вспыхивающих фар - мокрые фигуры. Здоровенный детина в
телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам.
- Холера паразiтова... Н-но... Щоб тебе!
Кто-то копошится у колес, ругаясь и кряхтя.
- Да ты не за эту держи... А за ту... вот так...
- Вот тебе и вот так... Не видишь - прогнила.
- А ты за ось.
- За ось... Смотри, сколько ящиков навалено!.. За ось...
Кто-то в капюшоне задевает меня плечом.
- Сбросить ее к чертовой матери!
- Я те сброшу,- поворачивается здоровенный детина.
- Вот и сброшу... Из-за тебя, что ли, машины стоять будут?
- Ну и постоят.
- Серега, заводи машину.- Человек в капюшоне машет рукой.
Здоровенный детина хватает его за плечо. Из-под повозки вылезают еще
трое. В воздухе повисает тяжелый, однообразный мат. Разобрать уже ничего
нельзя. Подходят шоферы, еще несколько человек. В свете фар мелькают мокрые
спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с
капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет
все время ему на глаза, страшно мешает. Меня Копырко не узнает.
- Чего вам еще надо?
- Не узнаешь? Керженцев - инженер.
- Елки-палки! Откуда?.. Один?
И, не дожидаясь ответа, опять накидывается на детину с кнутом. Все
наваливаются на подводу и с криком и руганью вытаскивают застрявшее колесо.
Валега и Седых принимают деятельное участие.
- Садись на машину,- говорит Копырко, подходя,- подвезу.
- А ты куда путь держишь?
- Как куда?
- Куда подвезешь? Мне в Кантемировку надо. Хуторки какие-то там есть.
- На фрицев посмотреть, что ли? - Копырко устало улыбается.- Я еле-еле
оттуда машину выгнал.
- А сейчас куда?
- Куда все. На юг. Миллерово, что ли... Ну, давай на машину!
- Я не один. Нас четверо.
Он колеблется, машет рукой.
- Ладно. Садитесь. Все равно горючего не хватит. А кто с тобой?
- Свидерский и двое бойцов - связные.
- Залезайте в кузов. Вон в тот "форд". Впрочем, мы с тобой в кабине
поместимся. Черт его знает, с этим мостом, выдержит ли...
Но мост выдерживает. Кряхтит, но выдерживает. Машина идет тяжело, хрипя и
кашляя. Мотор капризничает.
- Ширяева не встречал? - спрашиваю я.
- Нет. А где он?
- Со мной был, а сейчас не знаю где.
- Слыхал, что майора и комиссара убило?
- Слыхал. А Максимова?
- Не знаю, я с тылами был.
Копырко круто тормозит. Впереди затор.
- Вот так все время... Три шага проедем - час стоим... И дождь еще этот.
Спрашиваю, кто еще из полка есть.
- Да никого. Ни черта не разберешь. Тут и наша армия, и соседние. Штадив
куда-то на север пошел, а там немцы. Ни карт, ни компаса...
- А немцы?
- А черт их знает, где они сейчас... Два часа назад в Кантемировке
были... Бензин на исходе. А тут еще простудился. Слышишь, какой голос.- Он
проводит рукой по глазам.- Две ночи не спали... Шофер и оружейный мастер
куда-то провалились во время бомбежки... Два бачка бензина сперли. Одним
словом, сам понимаешь...
Впереди стоящая машина трогается. Едем дальше. В кабине тепло, греет
радиатор, я раскисаю и начинаю клевать носом, не то бодрствую, не то сплю.
На ухабах просыпаюсь. Опять засыпаю. Снится какая-то нелепость.
К утру кончается бензин. Еле дотягиваем до села.
Забираемся в какую-то хату и валимся на пол - на храпящие тела, семечную
шелуху.
За день немножко подсыхает. Тучи рваными клочьями бегут куда-то на
восток. Изредка выглядывает солнце, торопливо и неохотно. Дорога запружена -
"форды", "газики", "зисы", крытые громадные "студебеккеры". Их, правда,
немного. И повозки, повозки, повозки. Проползает дивизионная артиллерия. На
длинных стволах гроздьями болтаются гуси. Неистово визжит где-то поросенок.
Какие-то тележки, самодельные повозки, пустые передки. Много верховых. Двое
обозников на коровах. Прикрутили обмотки к рогам и едут.
И все это с криком, гиком, щелканьем бичей движется куда-то вперед,
вперед, на юго-восток, туда, за горизонт, мимо рощи, мимо мельницы, мимо
тригонометрической треноги в поле. Громадная пестрая гусеница ползет,
извивается, останавливается, вздрагивает, опять ползет...
Мы сидим на длинной корявой колоде у дороги и курим последний табак. У
Валеги в мешке есть еще пачка махорки, но это все, а нас четверо. Копырко
куда-то исчез со своей машиной,- раздобыл, вероятно, где-нибудь горючее и
уехал, не дожидаясь нас. Бог с ним... Хорошо, что хоть ночью подвез.
Повозки сворачивают к колодцу. Там давка и крики. В колодце уже почти нет
воды. Лошади отворачиваются от мутной, горохового цвета жижи. И все-таки все
лезут и кричат, размахивая ведрами.
- Ну...-говорит Игорь и смотрит куда-то в сторону.
- Что - "ну"?
- Дальше что?
- Идти, по-видимому.
- Куда?
Я сам не знаю, куда идти, но все-таки отвечаю:
- Своих искать.
- Кого своих - Ширяева, Максимова?
- Ширяева, Максимова, полк, дивизию, армию...
Игорь ничего не отвечает, насвистывает. Он здорово осунулся за эти дни -
нос лупится, кокетливые когда-то - в линеечку - усики обвисли, как у
татарина. Что общего сейчас с тем изящным молодым человеком на карточке,
которую он мне как-то показывал? Шелковая рубашечка, полосатый галстук с
громадным узлом, брючки-чарли... Дипломант художественного института. Сидит
на краю стола в небрежной позе, с палитрой в руках и с папиросой в зубах. А
сзади большое полотно с какими-то динамичными, устремленными куда-то
фигурами...
А на другой карточке славненькая, с чуть-чуть раскосыми глазами девушка в
белом свитере. На обороте трогательная надпись не окрепшим еще почерком.
Всего этого нет... И полка нет, и взвода, и Ширяева, и Максимова. А есть
только натертая пятка, насквозь пропотевшая гимнастерка в белых разводах,
"ТТ" на боку и немцы в самой глубине России, прущие лавиной на Дон, и
вереницы машин, и тяжело, как жернов, ворочающиеся мысли.
У колодца огромная толпа, какие-то крики. Люди безумеют от жажды. В
воздух взлетает ведро. Со всех сторон бегут на крик. Толпа растет, растет,
перекатывается к дороге.
...А художник из Игоря получился бы неплохой. Рука у него твердая, линия
смелая, рисует хорошо. Он нарисовал как-то меня и Максимова на листочках
блокнота. Они хранятся у меня в сумке.
Знакомство наше началось с ругани. В Серафимовиче, на формировке еще, я
снял его солдат с газоубежища и заставил рыть окопы. Он прилетел
расстегнутый, в ушанке набекрень, полный справедливого гнева. Его только что
прислали начхимом в полк, в котором я уже две недели был инженером. На
правах старика я отчитал его. Дней десять после этого мы не разговаривали.
Потом уже, чуть ли не под Харьковом, я совершенно случайно увидел у него
в планшетке альбом с зарисовками. С этого и началась дружба.
Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на
ухабах противотанковыми пушчонками. У машин необычайно добротный вид и на
дверцах толстые, аккуратные цифры: Д-3-54-27, Д-3-54-26. Это не наши. У
нас-Д-1. Свешиваются ноги из кузовов, выглядывают загорелые, обросшие лица.
- Какой армии, ребята?
- А вам какую нужно?
- Тридцать восьмую.
- Не туда попали. В справочном спросите,- и смеются.
А машины идут - одна за другой, одна за другой, желтые, зеленые, бурые,
пестрые. Конца и края им нет.
- Ну что, пошли?
Игорь встает и каблуком вдавливает в землю окурок.
- Пошли.
Мы вливаемся в общий поток.
8
- Эй вы, орлы!
Кто-то машет рукой с проезжающей повозки. Как будто Калужский - помощник
по тылу. Сидит на повозке и машет рукой.
- Давайте, давайте сюда!
Подходим. Так и есть - Калужский. От него пахнет водкой, гимнастерка
расстегнута, гладкое лицо с подбритыми бровями красно и лоснится.
- Залазьте в мой экипаж! Подвезу домой. Трамвая все равно не дождетесь.-
Он протягивает нам руку, чтобы помочь влезть.- Водки хотите? Могу угостить.
Мы отказываемся, не хочется что-то.
- Напрасно. Водка хорошая. И закусить есть чем, дополнительный паек не
успели раздать. Масло, печенье, консервы рыбные.- Он весело подмигивает и
хлопает дружески по плечу.- А хлопцев своих на те повозки сажайте. Со мной
весь склад вещевой едет, пять подвод.
- А вы куда путь держите? - спрашиваю я.
- Наивняк. Кто такие вопросы теперь задает? Едем, и все. А тебе куда
надо?
- Я серьезно спрашиваю.
- А я серьезно отвечаю. До Сталинграда как-нибудь доберемся.
- До Сталинграда?
- А тебя что, не устраивает? В Ташкент хочешь? Или в Алма-Ату?
И он бурно хохочет, сияя золотыми коронками. Смех у него заразительный и
сочный. И весь он какой-то добротный, не ущипнешь...
- Наших не встречал? - спрашивает Игорь.
- Нет. Бойцов только, и то мало. Говорят, что майора и комиссара убило.
Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер
все-таки...
- А где твои кубики? - перебивает Игорь, указывая глазами на его
воротник.
- Отвалились. Знаешь, как их теперь делают? - Калужский прищуривает
глаз.- Наденешь, а через три дня уже нет. Эрзац...
- И пояс у тебя как будто со звездой был.
- Был. Хороший, с портупеей. Пришлось отдать. Фотограф дивизионный
выклянчил. Вы знаете его - хромой, с палочкой. Неловко отказывать как-то. Уж
больно канючил. Может, все-таки по сто грамм налить?
Мы отказываемся.
- Жаль. Хорошая, "московская".- И он отхлебывает из фляжки, закусывает
маслом, просто так, без хлеба.- Мировая закуска. Никогда не опьянеешь.
Обволакивает стенки желудка. Мне наш врач говорил. Тоже головастый. Два
факультета кончил. В Харькове. Я даже диплом видел.
- А он где, не знаешь?
- Не знаю. Вырвался, вероятно. Не дурак, куда не надо - не лезет.-
Калужский опять подмигивает.
И он долго еще говорит, отхлебывая время от времени из фляжки и облизывая
короткие, жирные от масла пальцы. Иногда он прерывает свой рассказ и
переругивается с соседними подводами, с застрявшими и мешающими проехать
машинами, с ездовыми, потерявшими кнут или прозевавшими колодец. Все это
мимоходом, хотя и не без увлечения и определенного даже мастерства.
А вообще на вещи он смотрит так. Дело, по-видимому, приближается к концу.
Весь фронт отступает,- он это точно знает. Он говорил с одним майором,
который слышал это от одного полковника. К сентябрю немцы хотят все кончить.
Это очень грустно, но это почти факт. Если под Москвой нам удалось сдержать
немцев, то сейчас они подготовились "дай бог как"... У них авиация, а
авиация сейчас это все... Надо трезво смотреть в глаза событиям. Главное -
через Дон прорваться. В°шенская, говорят, уже занята,- вчера один лейтенант
оттуда вернулся. Остается только Цимлянская. Говорят, зверски бомбит. В
крайнем случае повозки можно бросить и переправиться где-нибудь выше или
ниже. Между прочим,- но это под большим секретом,- он выменял вчера в селе
три гражданских костюма, рубахи, брюки и какие-то ботинки. Два из них он
может уступить нам - мне и Игорю. Чем черт не шутит. Все может случиться. А
себя надо сохранить - мы еще можем пригодиться родине. Кроме того, у него
есть еще один план...
Но ему так и не удается рассказать нам свой план. Сидящий рядом со мной и
молча ковыряющий ножом подошву своего сапога Игорь подымает вдруг голову.
Похудевшее, небритое лицо его стало каким-то бурым под слоем загара и пыли.
Пилотка сползла на затылок.
- Знаешь, чего сейчас мне больше всего хочется, Калужский?
- Вареников со сметаной, что ли? - смеется Калужский.
- Нет, не вареников... А в морду тебе дать. Вот так вот размахнуться и
дать по твоей самодовольной роже... Понял теперь?
Калужский несколько секунд не знает, как реагировать - рассердиться или в
шутку все превратить, но сразу же берет себя в руки и с обычным своим
хохотком хлопает Игоря по колену.
- Нервы все, нервы... Бомбежки боком вылезают...
- Иди ты знаешь куда со своими бомбежками и нервами! - Игорь с треском
закрывает складной нож и кладет его в карман.- Командир тоже называется... Я
вот места себе найти не могу от всего этого. А ты - "мы еще можем
пригодиться родине". Да на кой ляд такое дерьмо, как ты, нужно родине!
Ездового хоть постыдился бы - такие вещи говорить!
Ездовой делает вид, что не слышит. Калужский соскакивает с повозки и
бежит ругаться с шофером. На его счастье, здоровенный додж преградил нам
дорогу. Мы с Игорем перебираемся на другую подводу.
9
Общий поток несколько редеет. Часть сворачивает все-таки на В°шенскую,
часть на Калач, минуя Морозовскую, остальные - и их большинство - на
Цимлянскую.
Степь голая, мучительно ровная, с редкими бородавками курганов. Сухие,
выжженные овраги. Однообразный, как гудение телеграфных проводов, звон
кузнечиков. Зайцы выскакивают прямо из-под ног. По ним стреляют из
автоматов, пистолетов, но всегда мимо. Пахнет полынью, пылью, навозом и
конской мочой.
Едем. Днем и ночью едем, останавливаясь, только чтоб лошадей покормить и
обед сварить. Немцев не видно. Раза два пролетает "рама", сбрасывает
листовки. Один раз у нас ломается колесо, и полдня мы его чиним. Серую
слепую кобылу меняем на гнедого жеребчика. Он доставляет массу хлопот,
брыкается, фыркает, не хочет везти. И его тоже меняют на какое-то старье,
мирное и старательное, с отвисшей мокрой губой.
Настроение собачье. Хотя бы сводку где-нибудь достать и узнать, что на
других фронтах все-таки лучше, чем у нас. Хоть бы немцы где-нибудь
появились. А то ни немцев, ни войны, а так, какая-то нудная тоска.
Какой-то майор-связист - мы ему помогаем "виллис" из канавы вытащить -
говорит, что бои идут сейчас где-то между Ворошиловградом и Миллеровом, и
это слово - бои - на какой-то промежуток времени утешает нас: значит,
дерутся армии.
- А вообще добирайтесь до Сталинграда, если армии своей не найдете. Там
сейчас новые части формируются. Скорее на фронт попадете...- И, хлопнув
дверцей, исчезает в облаке пыли.
Мы, ругаясь, взбираемся на свои подводы, будь они трижды прокляты!
Опять степь, пыль, раскаленное бесцветное небо.
Бабы спрашивают, где же немцы и куда мы идем. Мы молча пьем холодное, из
погреба, молоко и машем рукой на восток.
Туда... За Дон...
Я не могу смотреть на эти лица, на эти вопросительные, недоумевающие
глаза. Что я им отвечу? На воротнике у меня два кубика, на боку пистолет.
Почему же я не там, почему я здесь, почему трясусь на этой скрипучей подводе
и на все вопросы только машу рукой? Где мой взвод, мой полк, дивизия? Ведь я
же командир...
Что я на это отвечу? Что война - это война, что вся она построена на
неожиданности и хитрости, что у немцев сейчас больше самолетов и танков, чем
у нас, что они торопятся до зимы закончить всю войну и поэтому лезут на
рожон. А мы хотя и вынуждены отступать, но отступление - еще не поражение,-
отступили же мы в сорок первом году и погнали потом немцев от Москвы... Да,
да, да, все это понятно, но сейчас, сейчас-то мы все-таки идем на восток, не
на запад, а на восток... И я ничего не отвечаю, а машу только рукой на
восток и говорю: "До свидания, бабуся, еще увидимся, ей-богу, увидимся..."
И я верю в это. Сейчас это единственное, что у нас есть,- вера.
***
Минуем Морозовскую - пыльную, забитую обозами, с дымящимися развалинами
вокзала, бесконечными вереницами застрявших вагонов.
Потом Дон. Маленький желтенький, затерявшийся среди колес, радиаторов,
кузовов, голых, полуголых и одетых тел, среди пыли, гудков, сплошного, ни на
минуту не прекращающегося гула ревущих машин и человеческих глоток. Сплошное
облако пыли. Воронки. Вздувшиеся лошадиные туши с растопыренными ногами,
расщепленные деревья, перевернутые вверх брюхом машины.
Лица красные, потные, осатанелые, голоса хриплые. Белесый лейтенант с
инженерскими топориками на петлицах, осипший, расстегнутый, без пилотки,
пытается что-то организовать. Его никто не слушает, сбивают с ног...
В перерыве между двумя бомбежками проскакиваем мост. Калужского с двумя
повозками теряем. Седых царапнуло икру осколком. Под шумок кто-то стащил
Валегин рюкзак. Он ругается, чешет затылок, бродит между воронок и разбитых
повозок. Подумать только - ведь там такой роскошный бритвенный прибор...
За Доном опять степи, безрадостные, тоскливые степи. Сегодня, как вчера;
завтра, как сегодня. Солнце и пыль - больше ничего. Одуряющая, разжижающая
мозги жара.
Появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами,
касками. Командиры в желтых, скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам
новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки.
В каком-то селе нас задерживают. Училище едет на фронт. Оружия не
хватает, отбирают у встречных. Два лейтенанта-грузина, в свеженьких
пехотинских фуражках, хотят забрать у нас автоматы и пистолеты. Сначала
ругаемся, потом закуриваем легкий листовой табак.
- На фронт топаете?
- На фронт. Вчера еще учились, а сегодня уже в бой.- И оба улыбаются.
- Ну, не сегодня еще. Надо до фрицев еще дойти.
- А где фрицы? - осторожно, чтоб, упаси бог, не подумали, что они боятся,
спрашивают лейтенанты.
- А мы у вас хотели узнать. Вы газеты читаете.
- А газеты что... Бои в излучине Дона. Вот и все. Тяжелые бои.
Ворошиловград оставили.
- А Ростов?
- Ростов нет. Не писали еще.
- Не писали?
- Нет, не писали.
Лейтенанты мнутся. Один из них спрашивает, небрежно, как бы мимоходом:
- Ну, а как там, на фронте... здорово драпают?
- Кто драпает? - Игорь делает удивленное лицо.
- Ну, наши...
- Никто не драпает. Бои идут. Оборонительные бои. Лейтенанты недоверчиво
посматривают на нас, оборванных и запыленных, на повозки с вихляющимися
колесами.
- А вы?
- Что мы?
- Не драпали?
- Зачем? На формировку едем.
Лейтенанты смеются, как будто услыхав удачную шутку, и пересыпают в наши
кисеты золотистый кавказский табак.
- Возьмите нас с собой, а, хлопцы? - говорит вдруг Игорь и хлопает себя
по кобуре.- Пистолеты у нас есть, что еще надо...
Лейтенанты переглядываются.
- Ей-богу, ребята... До точки уже дошли.
- Да что мы...- мнутся лейтенанты,- мы люди маленькие. Сходите к
начальнику штаба. Может, возьмет.
А может... В общем, сходите. Майор Сазанский. Вон хибарка, где повозка с
зелеными колесами.
Мы застегиваемся на все пуговицы, подтягиваем ремни, пистолеты оставляем,
на всякий случай, чтоб не отобрал. Идем.
- По всем правилам подходите,- кричат вдогонку лейтенанты,- он у нас все
уставы наизусть знает. Каблуки не жалейте.
Майор сидит в крохотной халупке, ест борщ со сметаной прямо из котелка.
Рядом, на столе, пенсне.
- Ну, чего вам? - спрашивает, не поднимая головы и старательно прожевывая
жесткое, видимо, мясо.
Объясняем, вытянув руки по швам,- так, мол, и так. Он дожевывает мясо,
кладет ложку на стол и надевает пенсне. Долго смотрит на нас, ковыряя в
зубах отколупленным кусочком спичечной коробки.
- Что же я вам скажу, друзья? - говорит он низким, каким-то рокочущим
басом.- Ничего хорошего не скажу. Вы, думаете, у меня первые? Черта с два.
Человек десять, да какое там десять, человек пятнадцать таких же, как вы,
приходили ко мне. А куда я всех дену? Солдатами вы не пойдете, а командиров
у меня и так по два на взвод. Да в резерве человек десять. Понятно теперь?
Мы молчим.
- Так что, как видите... И рад бы, как говорится, да...- он опять берется
за ложку.
- Ну, а все-таки, товарищ майор...
- Что все-таки? - Он повышает голос.- Что это значит - все-таки? Вы в
армии или не в армии? Сказал вам нет, и точка. У меня полк, а не биржа для
безработных. Понятно? Кругом шагом марш! - И уже более мягким голосом
добавляет: - В Сталинград держите путь. В Сталинграде, говорят, сейчас все
начальство. Вы из какой армии?
- Тридцать восьмой, товарищ майор.
- Тридцать восьмой... Тридцать восьмой...- Он чешет мизинцем переносицу.-
Кто-то мне говорил, не помню уже кто, но кто-то, ей-богу, говорил. В общем,
попытайтесь еще в Котельниково ткнуться. Это по дороге. Ваша армия, кажется,
там. Посмотрите, посмотрите...
Мы козыряем и уходим.
В Котельникове нам говорят, что штаб в Абганерове. В Абганерове его не
оказывается. Направляют в Карповку. Там тоже нет. Какой-то капитан говорит,
что слыхал, будто наша армия в Котлубани. Едем в Котлубань. Никаких следов.
У коменданта говорят, что был какой-то майор из Тридцать восьмой и поехал в
Дубовку. На станции Лог встречаем трех лейтенантов из Дубовки. Тридцать
восьмой там нет. Все едут в Клетско-Почтовскую.
Машины идут на Калач. Там, говорят, бои сильные. С питанием дрянь. В
какой-то проходящей части, неизвестно почему, дали хлеба и концентратов.
Валега и Седых раздобыли где-то мешок овса...
А в общем... Едем в Сталинград...
10
Сталинград встречает вылезающим из-за крыш солнцем и длинными прохладными
тенями.
Повозка весело грохочет по булыжной мостовой. Дребезжат навстречу
обшарпанные трамваи. Вереницы тупорылых "студебеккеров". На них длинные,
похожие на гробы ящики, "катюшины" снаряды. В лысых, покрытых щелями скверах
- задранные к небу, настороженные зенитки. На базаре горы помидоров и
огурцов. Громадные бутылки с золотистым топленым молоком. Мелькают пиджаки,
кепки, даже галстуки. Я давно не видел этого. Женщины по-прежнему красят
губы.
Сквозь пыльную витрину видно, как парикмахер в белом халате намыливает
чей-то подбородок. В кино идет "Антон Иванович сердится". Сеансы в
двенадцать, два, четыре и шесть. Дворник подбирает навоз в большой совок. Из
черной пасти репродуктора на трамвайном столбе кто-то проникновенно,
непонятно только кто, мужчина или женщина, рассказывает о Ваньке Жукове,
девятилетнем мальчике, в ночь под рождество пишущем своему дедушке на
деревню.
А над всем этим - голубое небо. И пыль... И тоненькие акацийки, и
деревянные домики с резными петушками, и "Не входить - злые собаки". А рядом
большие каменные дома с поддерживающими что-то на фасадах женскими фигурами.
Контора "Нижневолгокоопромсбыта", "Заливка калош", "Починка примусов",
"Прокурор Ленинского района".
Улица сворачивает вправо, вниз к мосту. Мост широкий, с фонарями. Под ним
несуществующая речушка. У нее пышное название - Царица. Виден кусочек Волги
- пристани, баржи, бесконечные плоты. Мы сворачиваем еще вправо и подымаемся
в гору. Мы едем к сестре бывшего Игорева командира роты в запасном полку.
"Золото она, а не женщина,- сами увидите".
Останавливаемся у одноэтажного каменного дома с обвалившейся штукатуркой
и заклеенными крест-накрест бумажными полосками окнами. Белая глазастая
кошка сидит на ступеньках и неодобрительно осматривает нас.
Игорь исчезает в воротах. Через минуту появляется - веселый, без пилотки
и в одной майке.
- Давай сюда, Седых, заводи! - И мне на ухо: - Все в порядке. Как раз к
завтраку попали.
Маленький уютный дворик. Стеклянная веранда с натянутыми веревочками. На
веревочках что-то зеленое. Бочка под водосточной трубой. Сохнет белье.
Привязанный за ногу к перилам гусь. И опять кошка, на этот раз уже черная,
моется лапкой, нас зазывает.
Потом мы сидим на веранде, за столом, покрытым скатертью, и едим
сверхъестественно вкусный суп из фасоли. Нас четверо, но нам все подливают и
подливают. У Марьи Кузьминичны огрубевшие, потрескавшиеся от кухни руки, но
фартук на ней белоснежный, а примус и висящий на стене таз для варенья,
по-видимому, ежедневно натираются мелом. На макушке у Марьи Кузьминичны
седой узелок, очки на переносице обмотаны ваткой.
После супа мы пьем чай и узнаем, что Николай Николаевич, ее муж, будет к
обеду, он работает на автоскладе, что гуся прислал ей брат,- он все еще в
запасном полку. Что если мы хотим с дороги по-настоящему умыться, то во
дворе есть душ, только надо "воды в бочку налить, а белье наше она сегодня
постирает, ей это ничего не стоит.
Мы выпиваем по три стакана чаю, потом наливаем в бочку воды и долго с
хохотом плещемся в тесном, загороженном досками закутке. Трудно передать,
какое это счастье.
К обеду приходит Николай Николаевич - маленький, лысый, в чесучовом
допотопном пиджаке, с чрезвычайно живым лицом и все время постукивающими по
столу или перебирающими что-нибудь пальцами.
Он всем очень интересуется. Расспрашивает нас о положении на фронте, о
том, как нас питают, и о чем думает Черчилль, не открывая второго фронта,-
"ведь это просто безобразие, сами посудите",- и как, по-вашему, дойдут ли
немцы до Сталинграда, и если дойдут, то хватит ли у нас сил его оборонять.
Сейчас все ходят на окопы. И он два раза ходил, и какой-то капитан ему там
говорил, что вокруг Сталинграда три пояса есть, или, как он их называл, три
обвода. Это, по-видимому, здорово. Капитан на него очень солидное
впечатление произвел. Такой зря не будет "трепаться", как теперь говорят.
После чая Николай Николаевич показывает нам свою карту, на которой он
маленькими флажками отмечает фронт. Металлической линеечкой меряет
расстояние от Калача, Котельниково до Сталинграда, и вздыхает, и качает
головой. Ему не нравятся последние события. Он очень внимательно читает
газеты,- получает не только сталинградскую, но и московскую "Правду". Они у
него все сложены в две стопочки на шкафу, и если Марье Кузьминичне нужно
завернуть селедку, то приходится бегать к соседям,- эти газеты
неприкосновенны.
Потом мы спим во дворе, в тени акаций, закрывшись полотенцами от мух.
Вечером мы собираемся в оперетту на "Подвязку Борджиа". Чистим во дворе
сапоги, не жалея слюны.
На противоположном крылечке сидит девушка, пьет молоко из толстого
граненого стакана. Ее зовут Люся, и она врач. Мы это уже знаем: нам Марья
Кузьминична сказала. У девушки невероятно черные, блестящие, как две
бусинки, глазки, черные брови и совершенно золотые, по-мужски подстриженные
волосы. Легонькое ситцевое платьице-сарафан. Руки и шея бронзовые от загара.
Игорь поворачивается так, чтобы держать ее в поле зрения.
- Совсем неплохие ножки, а. Юрка? Да и вообще...
Неистово плюет на щетку.
Девушка пьет молоко, смотрит, как мы чистим сапоги, потом ставит стакан
на ступеньку, уходит в комнату и возвращается с кремом для чистки сапог.
- Это хороший крем - эстонский. Пожалуй, лучше, чем слюна,- и протягивает
баночку.
Мы благодарим, берем крем. Да, он действительно лучше, чем слюна. Как
новые, заблестят сапоги. Теперь не стыдно и в театре показаться. А мы что, в
театр собираемся? Да, в театр, на "Подвязку Борджиа". Может, она нам
компанию составит? Нет, она не любит оперетту, а оперы в Сталинграде нет.
Неужели нет? Нет. А она любит оперу? Да, особенно "Евгения Онегина",
"Травиату" и "Пиковую даму". Игорь в восторге. Оказывается, Люся училась в
музтехникуме,- это еще до института было,- и у нее есть рояль. Оперетта
откладывается до следующего раза.
- Зайдите к нам, мама чай приготовит.
- С удовольствием, мы так отвыкли от всего этого.
Сидя в гостиной на бархатных креслах с гнутыми ножками, мы все боимся,
что они затрещат под нами - такие они хрупкие и изящные и такие грубые и
неловкие мы. На стене б°клиновский "Остров мертвых". Рояль с бюстиком
Бетховена. Люся играет "Кампанеллу" Листа.
Две толстые свечи медленно оплывают в подсвечниках. Диван мягкий и
удобный, с покатой спинкой. Я подкладываю под спину расшитую бисером подушку
и вытягиваю ноги.
У Люси аккуратно подстриженный затылок. Пальцы ее быстро бегают по
клавишам; вероятно, в техникуме она за эту быстроту всегда пятерки имела. Я
слушаю "Кампанеллу", смотрю на Б°клина, на гипсового Бетховена, на вереницу
уткнувшихся друг другу в зад уральских слоников в буфете, но почему-то все
это мне кажется чужим, далеким, точно затянутым туманом.
Сколько раз на фронте я мечтал о таких минутах: вокруг тебя ничего не
стреляет, не рвется, и сидишь ты на диване и слушаешь музыку, и рядом с
тобой хорошенькая девушка. И вот я сижу сейчас на диване и слушаю музыку...
И почему-то мне неприятно. Почему? Не знаю. Я знаю только, что с того
момента, как мы ушли из Оскола,- нет, позже, после сараев,- у меня все время
на душе какой-то противный осадок. Ведь я не дезертир, не трус, не ханжа, а
вот ощущение у меня такое, как будто я и то, и другое, и третье.
Несколько дней назад, где-то около Карповки кажется, мы сидели с Игорем
на обочине и курили. Валега и Седых готовили ужин на костре. Мимо проходила
артиллерийская часть - новенькая, идущая на фронт. Молодые, веселые бойцы, с
красными от загара лицами, тряслись по пыльной дороге на передках, смеясь и
перебрасываясь шутками. И кто-то из них, не то сержант, не то просто боец на
сытой буланой лошадке, весело крикнул звонким, как у запевалы, голосом:
- Здорово окопались, господа военные. Ни пуля, ни мина не достанет...
И все заржали вокруг него, а он, батарейный заводила, еще подкинул:
- Самоварчик бы еще да вареньица...
И все опять засмеялись.
Я понимаю, что ни он, ни смеявшиеся бойцы не хотели нас обидеть, но, что
и говорить, особого удовольствия эта шутка нам не доставила. Валега даже
выругался и пробормотал что-то вроде того: "Посмотрим, что вы недельки через
две запоете..."
Да, самое страшное на войне - это не снаряды, не бомбы, ко всему этому
можно привыкнуть; самое страшное - это бездеятельность, неопределенность,
отсутствие непосредственной цели. Куда страшнее сидеть в щели в открытом
поле под бомбежкой, чем идти в атаку. А в щели ведь шансов на смерть куда
меньше, чем в атаке. Но в атаке - цель, задача, а в щели только бомбы
считаешь, попадет или не попадет.
Люся встает из-за рояля.
- Пойдемте чайку напьемся. Самовар, вероятно, уже закипел.
Стол покрыт белой, хрустящей скатертью с квадратами заглаженных складок.
В хрустальных блюдечках густое варенье из вишен без косточек - мое любимое
варенье. Мы пьем чай из тонких стаканов, не знаем, куда девать свои руки,
огрубевшие, неотмывающиеся, в ссадинах и царапинах, с бахромой на обшлагах,
и боимся накапать вареньем на скатерть.
Люсина мать, томная дама в черепаховом пенсне и стоячем, как у классных
наставниц, воротничке, подкладывает нам варенье и все вздыхает, и все
вздыхает.
- Кушайте, кушайте. На фронте-то вас не балуют, плохо на фронте, я знаю,
мой муж в ту войну воевал, рассказывал,- и опять вздыхает.- Несчастное
поколение, несчастное поколение...
От третьего стакана мы отказываемся. Сидим для приличия еще минут пять,
потом откланиваемся.
- Заходите, заходите, голубчики. Всегда вам рады. Потом мы лежим во дворе
под пыльными акациями и долго не можем заснуть. Рядом со мной спит Седых. Он
чмокает во сне и закидывает на меня руку. Игорь ворочается с боку на бок.
- Ты не спишь, Юрка?
- Нет.
- О чем ты думаешь?
- Да так... Ни о чем...
Игорь ищет в темноте табак.
- У тебя есть курево?
- В сапоге посмотри, в мешочке.
Игорь шарит в сапоге, достает мешочек и скручивает цигарку.
- Надоело все это, Юрка.
- Что все?
- Да болтание это. Как цветок в проруби...
- Что ж, завтра перестанем болтаться. В отдел кадров пойдем. С утра
прямо, до завтрака.
- Тоже счастье - отдел кадров. Запрут куда-нибудь в резерв, шагистикой и
приветствиями заниматься. Или в запасный полк - еще лучше.
- Не пойду в запасный полк.
- Не пойдешь? А учиться тоже не пойдешь? В Алма-Ату или Фрунзе? Всех
лейтенантов и старших лейтенантов, говорят, в школу сейчас посылают.
- Ну и пускай посылают. Все равно не поеду. Несколько минут мы молчим.
Игорь мигает цигаркой.
- Ас ребятами что делать будем?
- С какими? С Валегой и Седых?
- Их ведь надо на пересыльный отправлять.
- Ни на какой пересыльный не пойдут. Мы сами с тобой сдадим повозку и
лошадей. А их я не отдам. Я с Валегой девять месяцев воюю. И до конца войны
будем вместе, пока не убьет кого-нибудь.
Игорь смеется.
- Смешной он, твой Валега. Вчера они с Седых поссорились. Как картошку
готовить. Седых хотел просто так, в мундирах варить, а Валега ни в какую.
Лейтенант, мол,- это ты - не любят шелуху чистить, любят чистую. Минут
десять препирались.
- Ну, что ж, настоящий, значит, ординарец,- говорю я и переворачиваюсь на
другой бок.- Спи, завтра вставать рано.
Игорь протяжно зевает, сплевывает и тушит цигарку о землю.
Где-то очень далеко стреляют зенитки, бродят прожектора по небу, вздыхает
во сне Валега. Он лежит в двух шагах от меня, свернувшись комочком и прикрыв
лицо рукой. Он всегда так спит.
Маленький, круглоголовый мой Валега! Сколько исходили мы с тобой за эти
месяцы, сколько каши съели из одного котелка, сколько ночей провели,
завернувшись в одну плащ-палатку... А как ты не хотел идти в ординарцы ко
мне. Три дня пришлось уламывать. Стоял потупясь и мычал что-то невнятное -
не умею, мол, не привык. Тебе стыдно было от своих ребят уходить. Вместе с
ними по передовой лазил, вместе горе хлебал, а тут вдруг к начальнику в
связные. На теплое местечко. Воевать я, что ли, не умею, хуже других?
Привык я к тебе, лопоухому, чертовски привык... Нет, не привык. Это не
привычка, это что-то другое, гораздо большее. Я никогда не думал об этом.
Просто не было времени.
Ведь у меня и раньше были друзья. Много друзей было. Вместе учились,
работали, водку пили, спорили об искусстве и прочих высоких материях... Но
достаточно ли всего этого? Выпивок, споров, так называемых общих интересов,
общей культуры?
Вадим Кастрицкий - умный, талантливый, тонкий парень. Мне всегда с ним
интересно, многому я у него научился. А вот вытащил бы он меня, раненого, с
поля боя? Меня раньше это и не интересовало. А сейчас интересует. А Валега
вытащит. Это я знаю... Или Сергей Веледницкий. Пошел бы я с ним в разведку?
Не знаю. А с Валегой - хоть на край света.
На войне узнаешь людей по-настоящему. Мне теперь это ясно. Она - как
лакмусовая бумажка, как проявитель какой-то особенный. Валега вот читает по
складам, в делении путается, не знает, сколько семью восемь, и спроси его,
что такое социализм или родина, он, ей-богу ж, толком не объяснит: слишком
для него трудно определяемые словами понятия. Но за эту родину - за меня,
Игоря, за товарищей своих по полку, за свою покосившуюся хибарку где-то на
Алтае - он будет драться до последнего патрона. А кончатся патроны -
кулаками, зубами... вот это и есть русский человек. Сидя в окопах, он будет
больше старшину ругать, чем немцев, а дойдет до дела - покажет себя. А
делить, умножать и читать не по складам всегда научится, было б время и
желание...
Валега что-то ворчит во сне, переворачивается на другой бок и опять
сжимается комочком, поджав колени к подбородку.
Спи, спи, лопоухий... Скоро опять окопы, опять бессонные ночи. Валега -
туда! Валега - сюда! Дрыхни пока. А кончится война, останемся живы,
придумаем что-нибудь.
11
Утром в отделе кадров сталкиваемся нос к носу с Калужским, свежим,
выбритым, как будто даже поправившимся.
- Деточки... Живы, здоровы? Куда топаете? - Он сует свою теплую, влажную
руку.
- Туда, откуда ты.
- Одну минуточку. Не торопитесь. У вас табак есть?
- Есть.
- Необходимо перекурить. И мозгой заодно шевельнуть. Вот скамеечка
симпатичная.
Он тащит нас к трехногой скамейке в пыльном скверике.
- Незачем прыгать очертя голову. Понимаете? Здесь дело простое. Или
резерв, или передовая. Чик-чик - и ваших нет.
- Ну?
- Вас это устраивает? - подбритые брови его удивленно приподымаются.- На
передовой знаете что творится сейчас? И не спрашивайте... С бору по сосенке.
Я с раненым лейтенантом говорил сегодня. Вчера только из Калача. Комсостав
почти весь вышел. Тыкают на первое попавшееся место. Вот тебе люди, вот
рубеж - держи. Понимаете? "Мессера" по головам ходят. Одним словом...
Толстым коротким пальцем он чертит в воздухе крест.
- А резерв? Пшенная каша, хлеб как глина. Ну, может быть, селедка. И
занятия с утра до вечера, уставы, БУПы(1), ручной пулемет... Семечек
хотите?
Не дожидаясь ответа, сыплет нам в ладони мелкие, пережаренные семечки.
- Теперь дальше...- Он слегка наклоняется и говорит загадочным
полушепотом: - Встретился я здесь с одним капитаном, я вас с ним познакомлю.
Хороший парень. Работал помощником по разведке в штабе одной дивизии.
Разговорились. Оказались общие знакомые. Короче, дней через пять-шесть,
максимум десять, будет здесь подполковник Шуранский. Вы его знаете? Золото,
а не человек. Я с ним на "ты". Вместе выпивали. Так он, этот самый
Шуранский, устроит. Сейчас он в Москве, в командировке. Через неделю будет
здесь. В общем, мой совет, поворачивайте-ка вы пока оглобли. У вас есть где
жить? А я вас буду держать в курсе событий.
Он вдруг вскакивает и сует семечки в карман.
- Одну минуточку. Вы подождите. Вон с тем майором пару слов только...
И, поправив фуражку, он скрывается за углом. Мы заходим в дом с грязными
окнами. Бесцветный лейтенант, в начищенных сапогах, сообщает, что инженерный
отдел находится на Туркестанской улице и там берутся на
---------------------------------------(1) БУП - боевой устав пехоты.
учет все саперы. А прочие специальности - стрелки, минометчики, артиллеристы
- в пятой комнате, с одиннадцати до пяти.
Едем на Туркестанскую. Игорь решает выдать себя за сапера.
- К черту эти противогазы. Надоели. А ты меня за три дня всем
премудростям научишь.
На Туркестанской опять лейтенант, только уже черный и в брезентовых
сапогах. Потом майор. Потом пять анкет - и "приходите завтра к десяти".
На другой день в десять заполняем еще какие-то карточки и с бумажкой -
"Майору Забавникову, зачислить в резерв"-шагаем на Узбекскую, 16.
Там человек двадцать командиров-саперов. Пьют чай, сидя на подоконниках,
курят, ругают резерв. Майора нет. Потом он приходит - маленький, желчный,
зеленый, со слезящимися глазами. Опять - кто, что да откуда. Распорядок: с
девяти до часу занятия, потом обед, с трех до восьми опять занятия.
Записываемся в список для питания в какой-то гидророте. Уходим домой.
***
Вечером мы бродим с Люсей по набережной. Небо красное, зловещее. Над
горизонтом облака, точно густой, черный дым. Волга от ветра шершавая, без
всякого блеска. И плоты, плоты без конца. Обмотанные зеленью, точно сегодня
троица, буксиры. На том берегу домики, церквушка, колючие журавли в каждом
дворе.
Мы идем об руку, иногда останавливаемся около каменного парапета,
облокачиваемся на него и смотрим вдаль. И Люся что-то говорит,- кажется, о
Блоке и Есенине, и спрашивает меня что-то, и я что-то отвечаю, и почему-то
мне не по себе и не хочется говорить ни о Блоке, ни о Есенине.
Все это когда-то интересовало и волновало меня, а сейчас отошло далеко,
далеко... Архитектура, живопись, литература... Я за время войны ни одной
книжки не прочел. И не хочется. Не тянет.
Все это потом, потом...
А завтра опять этот резерв, по двадцать раз разбирай и собирай пулемет
Дегтярева. И послезавтра, и послепослезавтра. И опять этот желчный, со
слезящимися глазами майор Забавников будет говорить нам, что надо ждать,
что, когда прикажут, тогда и отправят на фронт, что есть на то люди, которые
об этом думают, и пойдет, пойдет, пойдет...
Мы проходим мимо памятника Хользунову, Герою Советского Союза. К стыду
своему, я не знаю, что он сделал. Бронзовый, тяжелый, в кожанке, он стоит
уверенно, прочно и ни на кого не смотрит. Мы читаем надпись, рассматриваем
барельефы на пьедестале.
Выходим на центральную площадь. Серый, с черными аккуратными крестами и
средневековым львом на геральдическом щите стоит подбитый "хейнкель". Он
похож на злую раненую птицу, припавшую к земле и вцепившуюся в нее когтями.
Мальчишки ползают по перебитым крыльям, залезают в кабину, ковыряются в
приборах. Взрослые угрюмо и внимательно рассматривают из-за натянутой
веревки разбитые моторы и торчащие пулеметы.
- Весь бронированный, сволочь...
- Да, металла не жалеют.
- Вот и суйся к ним с фанерой.
- А сколько у него пулеметов?
- Два. И две пушки.
- И бомбы?
- И бомб две тонны.
- Две тонны?
Люся тянет меня за рукав.
- Идемте. Мне надоело на него смотреть. Поедем на Мамаев курган.
- Куда?
- На Мамаев курган. Оттуда весь Сталинград как на ладони. И Волга. И за
Волгу далеко-далеко видно. Там хорошо. Честное слово.
Мы едем на Мамаев курган.
Он плоский и некрасивый. Молоденькие деревца, насаженные рядами. Люся
говорит, что здесь предполагалось разбить парк культуры и отдыха. Возможно,
когда-нибудь здесь и будет красиво, но пока что мало привлекательно.
Какие-то водонапорные башни, сухая трава, редкий, колючий кустарник.
Но вид отсюда действительно замечательный.
Большой город прижался к самой реке. Каменное нагромождение новых домов,
возвышающееся над деревянными постройками, облепившими его со всех сторон.
Покосившиеся, подслеповатые, они лепятся вдоль оврагов, ползут к реке,
вылезают наверх, втискиваются между железобетонными корпусами заводов.
Заводы большие, дымные, грохочущие кранами, паровозными гудками.
"Красный Октябрь", "Баррикады" и совсем далеко на горизонте корпуса
Тракторного. Там свои поселки - белые, симметричные корпуса, маленькие,
поблескивающие этернитовыми крышами коттеджи.
И за всем этим Волга - спокойная, гладкая, такая широкая и мирная, и
кудрявая зелень на том берегу, и выглядывающие из нее домики, и фиолетовые
совсем уже дали, и каким-то дураком брошенная ракета, рассыпающаяся красивым
зелено-красным дождем.
Мы сидим на краю оврага, извилистого и голого, и смотрим, как ползет
поезд внизу. Он страшно длинный, на платформах у него что-то покрытое
брезентом,- должно быть, танки. Короткотрубый, точно надувшийся паровоз
тяжело и недовольно пыхтит. Он не жалеет дыма, тянет медленно, с упорством
привыкшего к тяжести битюга.
- О чем вы думаете? - спрашивает Люся.
- О пулемете. Здесь хорошее место для пулемета.
- Юра... Как вы можете?
- А другой вон там вот поставить. Он прекрасно будет простреливать ту
сторону оврага.
- Неужели вам не надоело все это?
- Что "это"?
- Война, пулеметы...
- Смертельно надоело.
- Зачем же вы об этом говорите? Если есть возможность об этом не
говорить, зачем же...
- Просто привычка. Я теперь и на луну смотрю с точки зрения ее выгодности
и полезности. Одна зубная врачиха говорила мне, что, когда ей говорят о
ком-нибудь, она прежде всего вспоминает его зубы, дупла и пломбы.
- А я вот, когда я не в госпитале, стараюсь не думать о всех этих
культях, трепанациях и прочих ужасах.
- Вы недавно работаете в госпитале - вот и все.
- Второй уж месяц.
- А я второй уж год. А военный год - это добрых три мирных. А то и пять.
Люся опирается рукой на мое колено и смотрит мне в глаза. У нее маленькая
родинка у левого глаза и ресницы такие, как у Седых,- длинные и загибающиеся
кверху.
- А какой вы до войны были, Юра?
Ну что ей ответить? Такой же, как теперь, только немножко иной. Любил на
луну смотреть, и шоколад любил, и в третьем ряду партера сидеть, и сирень, и
выпить с ребятами.
Некоторое время мы сидим и молча смотрим на противоположный берег.
- Красиво, правда? - говорит Люся.
- Красиво,- говорю я.
- Вы любите так сидеть и смотреть?
- Люблю.
- Вы в Киеве тоже, вероятно, сидели с кем-нибудь на берегу Днепра вечером
и смотрели?
- Сидели и смотрели.
- У вас там жена, в Киеве?
- Нет. Я не женат.
- Ас кем же вы сидели?
- С Люсей сидел.
- С Люсей? Смотрите, как смешно,- тоже Люся.
- Тоже Люся. И она так же, как и вы, коротко подстригала волосы. На
рояле, правда, не играла.
- А где она сейчас?
- Не знаю. Она осталась у немцев. Многие остались у немцев. Мои родители
тоже у немцев.
- А у вас есть ее карточка?
- Есть.
- Можно посмотреть?
Я вынимаю из бумажника карточку. Мы сняты с Люсей вдвоем. Плохонькая
любительская карточка на дневной бумаге, почти совсем выцветшая. Люся берет
ее в руки и наклоняется так низко, что ее волосы касаются моего лица. От них
пахнет душистым, свежим мылом.
- А у вашей Люси лицо несимметричное. Вы не замечали?
- Нет, не замечал.
- А вы любите ее? Или только так?
- Мне кажется, что да. Во всяком случае - скучаю.
- Очень?
- Пожалуй, очень.
- Почему пожалуй?
- Ну, просто - очень.
Люся опускает глаза.
И вдруг вся краснеет. Даже уши, маленькие, с дырочками от серег уши ее,
становятся красными.
Внизу проползает еще один поезд, такой же длинный и пыхтящий. Дребезжит
где-то трамвай, но его не видно. На небе появляются звездочки - бледные и
робкие.
Я смотрю на звезды, на маленькое розовое ухо с дырочкой, на тонкую Люсину
руку - на мизинце колечко с зеленым камешком. Она симпатичная и славненькая,
Люся, и мне сейчас приятно с ней, а через несколько дней мы расстанемся и
больше никогда не увидимся. И еще с другими Люсями встречусь я за время
войны и так же, может быть, буду с ними сидеть, а потом и они уплывут
куда-то, и я забуду их лица и имена, и сольются они все во что-то одно,
большое, расплывчатое, приятное, создающее иллюзию чего-то минувшего,
далекого и такого заманчивого.
И я даю ей на всякий случай адрес моего московского друга, по которому
она, когда кончится война, если захочет, может написать. Она записывает
адрес в маленькую записную книжечку и говорит, что обязательно, обязательно
напишет.
Через час мы уходим. Люся молчит и крепко, двумя руками, держится за
меня, и я чувствую, как бьется ее сердце, и руки у нее теплые и мягкие, и
вся она какая-то уютная и трогательная.
12
Нам дают работу. Мне, Игорю и еще двум лейтенантам из резерва. Именуемся
группой особого назначения. Наш начальник - майор Гольдштаб, страшно
интеллигентный, лысый и близорукий. Руководитель группы - угрюмый, дергающий
носом капитан Самойленко - тоже из резерва.
Работа несложная. Промышленные объекты города на всякий случай
подготавливаются к взрыву. Надо составить схему распределения зарядов,
подсчитать необходимое количество их, определить способ взрыва и
проинструктировать специально выделенные на заводе команды подрывников. И
это все.
На мою долю выпадает мясокомбинат, холодильник, четвертая мельница и
хлебозавод. Игорю - пивзавод, другая мельница и завод "Метиз".
Поселяемся в новой квартире, большой, пустой и неуютной, с балконом,
выходящим на привокзальную площадь. Обстановки почти никакой. Стол, четыре
стула, три продавленные кровати и кем-то забытая электрическая
спиралька-кипятильник.
Мы с Игорем захватываем две койки, кладем на них свои шинели. Третью
занимает старший лейтенант со странной фамилией Пенгаунис, должно быть
латыш. Четвертый - Шапиро, располагается на стульях. Валега и Седых - в
соседней комнате, на полу. Угрюмый капитан где-то на частной квартире. Раз в
день он приходит, дергает носом, спрашивает, что мы сделали, выкуривает
папиросу и уходит.
На заводах мнутся директора, разводят руками, говорят, что не из кого
команды составлять - одни женщины остались. Рабочие косятся: чего это
военные зачастили. Разыгрываю пожарного специалиста - щупаю огнетушители.
На холодильнике угощают мороженым в больших тарелках. На мясокомбинате -
колбасой и охотничьими сосисками.
Дни стоят ясные, жаркие, ночи - душные.
Марья Кузьминична жалуется, что на базаре все дорожает и молока и масла
совсем уже достать нельзя. Николай Николаевич вздыхает около своей карты.
Сводки малоутешительны. Майкоп и Краснодар оставлены.
В городе много раненых. С каждым днем все больше и больше. Обросшие,
бледные, сверкая бинтами на пыльном, окровавленном обмундировании, движутся
они вереницами к Волге. Госпитали эвакуируются. По городу и квартирам ходят
патрули, проверяют документы. Дороги на Калач и Котельниково забиты
машинами. Во всех дворах усиленно роют щели и какие-то большие, глубокие
ямы,- говорят, бассейны для воды на случай пожара. Изредка прилетают
"юнкерсы", роняют две-три бомбы где-нибудь на окраине и улетают. Зениток в
городе много.
В Москву прилетает Черчилль. Коммюнике весьма неопределенное.
Где бои, тоже точно не знаем. В сводках расплывчатое - "северо-восточнее
Котельникова", "излучина Дона"... Говорят, Абганерово уже у немцев. Это
шестьдесят пять километров отсюда. На базаре, основном центре
распространения слухов, Марья Кузьминична слыхала, что наши оставили Калач и
отошли к Карповке. Раненые в основном из Калача. Разводят руками - "танки...
авиация... что поделаешь...".
Приказа об эвакуации еще нет, но Люсины соседи, зубной врач с женой и
двумя детьми, вчера выехали в Ленинск - "погостить к сестре".
А в оперетте - "Сильва", "Марица", "Роз-Мари". В буфетах, кроме волжской
воды - пять копеек стакан,- пустота. На сцене цилиндры, манишки,
обольстительные улыбки, сомнительные каламбуры.
В зоопарке по-прежнему грустит слон, неистовствуют мартышки, толстый
ленивый удав дремлет в углу своего террария, на старой соломе.
В городской библиотеке, с балконом прямо на Волгу, симпатичная старушка в
прическе восьмидесятых годов выдает Бальзака и просит не загибать страницы.
Мальчишки стреляют из рогаток по воробьям, воюют в "фашистов" и в "наших".
Девочки играют в классы, прыгая на одной ножке.
У Дома Красной Армии регулярно в витринах, затянутых металлической
сеткой, вывешиваются "Известия" и "Сталинградская правда".
Так ползет август - душный, безоблачный, пыльный.
Как-то встречаю Калужского, в новенькой гимнастерке и в фуражке с
малиновым околышем. Он устроился в одном из эвакогоспиталей начпродом.
Сейчас госпиталь эвакуируется в Астрахань, и у него по горло работы -
раненых миллион, транспорта нет, одним словом, ей-богу, на фронте лучше...
Кстати, если мне нужен сахар, он может мне уступить с десяток кило - все
равно всего вывезти не удастся, придется сдавать фронту.
Я знаю, что Валега будет меня ругать, но говорю, что у меня нет времени.
Разговор на этом кончается. Бодро махнув ручкой, он укатывает на груженном
доверху бараньими тушами "газике" куда-то в сторону Волги. Я провожаю его
взглядом и захожу на почту, авось есть что-нибудь "до востребования".
13
В воскресенье я просыпаюсь раньше обычного. Откуда-то появились блохи, и
я никак не могу больше заснуть. Игорь и те двое еще спят.
Встаю и иду на кухню. Седых готовит на примусе оладьи. Валега ковыряется
в репродукторе, он давно мечтает о радио.
Сквозь окно ослепительно сверкает залитая солнцем стена противоположного
дома и кусок бледного, точно выцветшего от жары неба.
На заводы сегодня не пойду,- схемы сделаны, количество взрывчатки
подсчитано, инструктаж со дня на день откладывается, до сих пор не
составлены еще группы подрывников.
Сдергиваю с Игоря шинель.
- Вставай! Идем на Волгу купаться.
Он недовольно морщится, пытается натянуть шинель на лицо, ворчит, но
все-таки встает. Моргает сонными глазами.
Седых вносит шипящие на сковородке оладьи.
- Сегодня утром сбили одного.- Он ставит сковородку на кирпич.- Сам
видел. Сначала задымился, длинный такой черный хвост пустил, потом стал
крениться - больше, больше и свалился куда-то за город. Должно быть, в мотор
попали.
- В городе много зениток,- говорит Шапиро и слезает со своих стульев,-
батарей двадцать пять будет. Он очень любит цифры и всякие подсчеты.
- Если они одновременно откроют огонь, то за минуту выпустят по меньшей
мере семьсот пятьдесят снарядов.
- А сколько у немцев самолетов? - спрашивает Игорь. Он всегда над ним
посмеивается, но Шапиро не обращает внимания.
- К началу войны было около десяти тысяч. Сейчас, вероятно, больше.
- Почему?
- Простая арифметика. Если считать, что у них сто авиазаводов и каждый
выпускает, по одному самолету в день - я беру невероятный минимум,- то
выходит три тысячи в месяц. Потерь у них таких быть не может. Значит...
- Ты купаться пойдешь? - перебивает Игорь.
- Нет. У меня чирей выскочил. Шестой чирей за этот месяц. И на самом
неудобном месте.
Пляжа в Сталинграде нет. Прыгаем прямо с плотов в жирные, перламутровые
от нефти волны. Вода теплая, точно подогретая.
Потом лежим на бревнах и, сощурившись, смотрим на Волгу. Она ослепительно
блестит. Она не похожа на Днепр. Совсем не похожа. Последний раз я его видел
за несколько дней до войны. Он легкомысленнее и веселее. Громадная дуга
пляжа, заваленного голыми, черными от солнца телами, какие-то грибки,
киоски, кокетливо-ажурные водные станции. И бесконечное количество лодок -
байдарок, шлюпок, полутригеров, стройных гоночных скифов, дубков и
плоскодонок, белоснежных стремительных яхт. Все это снует, шевелится,
мелькает белым, желтым и синим, дрожит в раскаленном полуденном солнце.
Здесь не то. Здесь деловитее и серьезнее. Здесь плоты и баржи,
закопченные, озабоченные катера, простуженно гудящие, хлопающие по воде
тросами буксиры. До войны здесь тоже, вероятно, были и яхты, и шлюпки, но до
войны я здесь не бывал. А сейчас это широкое, сияющее, затянутое плотами,
обсаженное по берегам кранами и длинными, скучными сараями обилие воды
напоминает цех какого-то особенного, непохожего на другие, завода.
Но все же это Волга. Можно часами лежать вот так, на животе, и смотреть,
как плывут куда-то вниз плоты, как блестят и переливаются нефтяные разводы,
как пыхтит против течения допотопный пароходик, шлепая колесами. И я лежу и
смотрю, а Игорь что-то говорит о том, что ему надоело это безделье, надоел
Шапиро со своими чирьями, Пенгаунис, каждый день стирающий и развешивающий
на балконе подворотнички, надоели заводские директора и вся эта бумажная
волокита.
Я слушаю его одним ухом, смотрю на пыхтящий катерок, пристающий к тому
берегу, и стараюсь не думать о том, что, может быть, через неделю или две
здесь будет фронт и на месте, где мы сейчас лежим, будут немцы, а там, в
кудрявой зелени, на том берегу,- мы, и бомбы будут вздымать белые фонтаны
воды, и вздувшиеся тела поплывут по этой сверкающей поверхности куда-то
вниз, к Астрахани, к Каспийскому морю.
Игорь с размаху хлопает меня между лопаток.
- Полезли в воду... Вон пароход плывет.
С разгону, оттолкнувшись ногами от толстого, скользкого бревна, он
вонзается в воду. Несколько секунд его не видно. Потом фыркающая голова его
появляется далеко от берега. Сильными, короткими взмахами - почти вся спина
наружу - плывет он наперерез пароходу. Голова в воде. Только иногда из-под
руки появляется, чтоб набрать воздуху. Он хорошо плавает. Люся тоже так
плавала. Не так сильно и резко, но тоже хорошо.
Этот стиль называется кроль. У меня он пока еще не получается. С дыханием
что-то не выходит, и ноги устают. Они должны все время работать, быстро и
ровно, как ножницы.
Пароход проходит - приземистый, с длинной трубой и целым хвостом барж
позади. Игорь возвращается, запыхавшись.
- Сердце что-то сдает. Старею. И вообще не река, а нефтехранилище
какое-то.- Он весь блестит и переливается от нефти.- Идем-ка лучше в
библиотеку.
Я не возражаю. От лежания на бревнах болит спина. В библиотеке Игорь
наслаждается "Аполлоном" за 1911 год. Я - какими-то новеллами перуанского
происхождения в "Интернациональной литературе". Плетеные кресла удобны. В
комнате тихо, уютно. Портреты Тургенева,
Тютчева и еще кого-то с усами и булавкой в галстуке. Большие стенные часы
мелодично бьют каждые четверть часа. Двое ребятишек давятся от смеха над
иллюстрациями Доре к Мюнхгаузену. У меня тоже когда-то была эта книга в
красном с золотом переплете и такими же рисунками. Я мог ее раз по двадцать
на день рассматривать. Особенно мне нравилось, как барон сам себя за косу из
болота тащит. И другая картинка - ворота разрезали коня пополам, а он стоит,
спокойно пьет воду из фонтана, а сзади хлещет целый водопад.
Мы сидим до тех пор, пока библиотекарша не намекает нам, что в шесть
часов библиотека закрывается. У них теперь только одна смена, и они от
двенадцати до шести работают.
- Приходите завтра. С двенадцати до шести мы всегда открыты. А "Аполлон"
еще есть за тысяча девятьсот двенадцатый и тысяча девятьсот семнадцатый
годы.
Мы прощаемся и уходим. Валега, вероятно, уже ворчит - все остыло.
У входа в вокзал квадратный черный громкоговоритель простуженно хрипит:
- Граждане, в городе объявлена воздушная тревога. Внимание, граждане, в
городе объявлена...
Последние дни по три-четыре раза в день объявляют тревоги. На них никто
уже не обращает внимания. Постреляют, постреляют, самолета так и не увидишь,
и дадут отбой.
Валега встречает нас насупленным взглядом исподлобья.
- Вы же знаете, что у нас духовки нет. Два раза уже разогревал. Картошка
вся обмякла, и борщ совсем...- Он безнадежно машет рукой, разматывает борщ,
завернутый в шинель. Где-то за вокзалом начинают хлопать зенитки.
Борщ действительно замечательный. Мясной, со сметаной. И откуда-то даже
тарелки - красивые, с розовыми цветочками.
- Совсем как в ресторане,- смеется Игорь,- еще бы подставки под ножи и
треугольные салфеточки в стакане.
|