Ниффенеггер Одри - Жена путешественника во времени - Скачать бесплатно
Одри Ниффенеггер
Жена путешественника во времени
Аннотация
Они познакомились, когда ей было шесть, а ему тридцать шесть. Они поженились, когда ей было двадцать три, а ему тридцать один. Потому что Генри страдает редким генетическим заболеванием – синдромом перемещения во времени; его исчезновения из жизни Клэр непредсказуемы, появления – комичны, травматичны и трагичны одновременно.
Впервые на русском – невероятная история невероятной любви, поразительный бестселлер, права на экранизацию которого были куплены Брэдом Питтом и Дженнифер Энистон (звезда телесериала «Друзья») еще до публикации самой книги; постановщиком фильма выступит Гас ван Сент.
Одри Ниффенеггер
Жена путешественника во времени
Время на часах – наш банковский управляющий, сборщик налогов, полицейский инспектор; наше внутреннее время – наша жена.
Дж. Б. Пристли. «Человек и время»
ЛЮБОВЬ ПОСЛЕ ЛЮБВИ
Настанет день,
когда, увидев свое отражение в зеркале,
ты улыбнешься себе.
Настанет день,
когда твое сердце забьется чаще
при звуке твоих шагов
у твоего порога.
Пригласи себя в дом.
Угости себя вином. Протяни себе хлеб.
Верни себе сердце.
Прими вновь себя – этого знакомого
незнакомца,
преданного тебе,
любившего тебя всю твою жизнь,
уставшего от твоего равнодушия.
Убери с полок чужие портреты,
любовные письма, отчаянные стихи…
Сядь за стол. Пируй и празднуй.
Празднуй себя. Празднуй свою жизнь.[1]
Дерек Уолкотт
Посвящается
ЭЛИЗАБЕТ ХИЛЛМАН ТАМАНДЛ
20 мая 1915 – 18 декабря 1986
и
НОРБЕРТУ ЧАРЛЬЗУ ТАМАНДЛУ
11 февраля 1915 – 23 мая 1957
ПРОЛОГ
КЛЭР: Трудно оставаться одной. Я жду Генри, не зная, где он, надеясь, что с ним все в порядке. Трудно быть тем, кто остается.
Стараюсь находить себе занятия. Так время проходит быстрее.
Иду спать в одиночестве и просыпаюсь тоже одна. Хожу на прогулки. Работаю, пока не выложусь вся. Смотрю, как ветер играет мусором, всю зиму пролежавшим под снегом. Все так просто, пока не задумаешься как следует. Почему разлука усиливает любовь?
Давным‑давно мужчины уходили в море, а женщины ждали их, стоя у воды и вглядываясь в горизонт в поисках крошечного кораблика. Теперь я жду Генри. Он исчезает, сам того не желая, без предупреждения. Я жду его. Каждая секунда ожидания кажется мне годом, вечностью. Каждая секунда тянется медленно, прозрачная как стекло. Сквозь каждую секунду вижу бесконечные, вытянутые в прямую линию моменты, это моменты ожидания. Почему он ушел, а я не могу пойти следом?
ГЕНРИ: Как это бывает? Как это бывает?
Иногда кажется, что просто на мгновение отвлекся. Потом, без предупреждения, понимаешь, что книга, которую ты держал, красная хлопчатобумажная рубашка в клетку с белыми пуговицами, любимые черные джинсы и бордовые носки, протертые почти до дыры на одной пятке, гостиная, уже почти закипающий чайник в кухне – все это исчезло. Ты стоишь, голый как дурак, по щиколотку в ледяной воде, в канаве у незнакомой сельской дороги. Минутку пережидаешь в надежде, что, может, провалишься обратно к своей книге, в свою квартиру et cetera. Где‑то через пять минут, ругаясь на чем свет стоит, дрожа и мучительно надеясь просто исчезнуть, выбираешься из канавы и бредешь сам не зная куда, и дорога в конце концов приводит к фермерскому дому, где у тебя есть шанс стащить что‑то или придумать объяснение. Кража – прямая дорога в тюрьму, а объяснения ужасно утомительны и занимают много времени, нужно много врать, а в результате зачастую тебя сдают в ту же тюрьму, поэтому ну бы их к черту!
Иногда кажется, что ты слишком резко поднялся, даже если на самом деле лежишь полусонный в кровати. Кровь резко приливает к голове, появляются головокружение и ощущение падения. Начинает покалывать руки и ноги, а потом они просто исчезают. Ты снова попал не туда. Это длится какую‑то секунду, и у тебя есть крошечная надежда удержаться там, где ты есть, ты барахтаешься (иногда нанося ущерб себе или ценным вещам), а потом скользишь по застланному девственно‑зеленым ковром коридору мотеля №6 в Афинах, Огайо, в четыре пятнадцать утра, шестого августа 1981 года, в понедельник, и ударяешься головой в чью‑то дверь, в результате чего постоялец, скажем, мисс Тина Шульман из Филадельфии, открывает дверь и начинает визжать, потому что у ее ног валяется голый мужик с ободранным о ковер боком. Ты просыпаешься в местной больнице, оттого что у дверей твоей палаты сидит полицейский и слушает по дребезжащему радиоприемнику игру «Филиз». Повезет, если провалишься опять в обморок, и проснешься спустя несколько часов в собственной кровати, и увидишь, что над тобой склонилось обеспокоенное лицо твоей жены.
Иногда кажется, что впадаешь в эйфорию. Все вокруг такое возвышенное, окруженное аурой. Внезапно чувствуешь приступ тошноты и исчезаешь. Тебя тошнит на какие‑то полевые цветочки, или на теннисные туфли твоего отца, или на пол в собственной ванной комнате тремя днями позже, или на деревянный тротуар в Оук‑Парке, штат Иллинойс, году эдак в 1903‑м, или на теннисный корт прекрасным осенним деньком в начале пятидесятых, или на собственные голые ноги где угодно и когда угодно.
Как это бывает?
Это совсем как в одном из снов, когда внезапно понимаешь, что нужно сдать экзамен, к которому не готов, и на тебе в придачу нет никакой одежды. Да еще и бумажник остался дома.
Когда я где‑то там, во времени, я другой, я превращаюсь в отчаянное подобие самого себя. Я становлюсь вором, бродягой, животным, которое бегает и постоянно скрывается. Пугаю старушек и привожу в ужас детей. Я – игра света, иллюзия высшего порядка, просто невероятно представить себе, что это я.
Есть ли логика во всех этих перемещениях, есть ли правило, по которому я ухожу и прихожу? Можно ли задержаться во времени, уцепиться каждой клеточкой тела за настоящий момент? Не знаю. Но что‑то точно есть, как у каждой болезни есть свои симптомы, варианты развития. Изнеможение, громкие звуки, стресс, резкие движения, резкий свет – любое из этого может спровоцировать перемещение. Но: вот я читаю воскресный «Таймс», в руке чашка кофе, рядом в нашей постели дремлет Клэр – и внезапно я оказываюсь в 1976 году и наблюдаю, как я, тринадцатилетний, стригу газон у дома своих родителей. Иногда это длится какое‑то мгновение, словно прерывается передача по радио, потому что пропал сигнал. Я вдруг оказываюсь в толпе людей. С таким же успехом я могу оказаться один, в поле, в доме, в машине, на пляже, в школе посреди ночи. Я боюсь оказаться в тюремной камере, в битком набитом лифте, посреди магистрали. Я появляюсь ниоткуда и голый. Как это объяснить? Я никогда не мог ничего с собой протащить. Ни одежду, ни деньги, ни документы. В основном, попадая в незнакомые места, я пытаюсь раздобыть одежду и спрятаться. Слава богу, я не ношу очков.
Какая горькая ирония! Я люблю чисто домашние удовольствия: удобное кресло, степенные увеселения семейного уюта. Единственное, чего я прошу,– это невинных радостей. Захватывающая книга перед сном, запах только что вымытых длинных рыжих волос Клэр, открытка от друга, уехавшего в отпуск, капля сливок в кофе, мягкая кожа под грудью Клэр, пакеты с покупками, симметрично выстроившиеся на кухонной стойке в ожидании, когда их распакуют. Я люблю, слегка касаясь корешков книг, без цели бродить вдоль стеллажей в библиотеке после того, как начальство уйдет домой. Именно этого мне не хватает, когда Время властной рукой уносит меня прочь.
И Клэр, конечно, мне не хватает Клэр. Утренней Клэр, сонной, со следами от подушки на лице. Клэр, опустившей руки в бак, где готовится бумага, когда она поднимает его и трясет так и этак, чтобы получилась однородная масса. Читающей Клэр, когда ее волосы свисают со спинки стула, и Клэр, втирающей бальзам в посеченные волосы перед сном. И низкого голоса Клэр рядом со мной.
Ненавижу быть там, где ее нет, когда ее нет. И все же я каждый раз ухожу, а она не может пойти за мной.
I
ЧЕЛОВЕК ВНЕ ВРЕМЕНИ
…Ведь не ради же счастья –
Предвкушения раннего близкой утраты
<…>
Нет, потому, что здешнее важно, и в нас
Как будто нуждается здешнее, эта ущербность
Не чужая и нам, нам, самым ущербным. Однажды.
Все только однажды. Однажды и больше ни разу.
Мы тоже однажды. Но это
Однажды, пускай хотя бы однажды,
Пока мы земные, наверное, неотвратимо.
<…>
Что с собою возьмешь? Не возьмешь созерцанье,
Исподволь здесь обретенное, и никакие событья.
* * *
Значит, здешние муки и здешнюю тяжесть,
Здешний длительный опыт любви…
Сплошь несказанное. Позже, однако,
Среди звезд каково: еще несказаннее звезды.[2]
Из «Девятой Дуинской элегии», Райнер Мария Рильке
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ,
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
26 ОКТЯБРЯ 1991 ГОДА,
СУББОТА (ГЕНРИ 28, КЛЭР 20)
КЛЭР: В лаборатории прохладно и пахнет средством для чистки ковров, хотя, куда ни взглянешь, везде один мрамор. Я заполняю карточку посетителя: «Клэр Эбшир, 11:15; 26/10/1991, Отдел редких книг». Я никогда раньше не была в библиотеке Ньюберри и теперь, войдя в темное, мрачное здание, ужасно волнуюсь. Мне кажется, что библиотека – это огромная коробка, полная прекрасных книг, настоящий рождественский подарок. В лифте царит полумрак, шума почти не слышно. Выхожу на третьем этаже, заполняю заявку на пропуск, потом иду наверх в отдел редких книг. Каблуки стучат по деревянному полу. В комнате тихо, хотя довольно людно. Рядами стоят солидные, тяжелые столы, заваленные книгами; вокруг них толпятся читатели. Через высокие окна проникает осеннее чикагское утро. Подхожу к столу, беру несколько заявок. Я пишу работу по истории искусств. Тема моего исследования – «Келмскотт‑Пресс»[3], Чосер. Мне нужен сам текст, и я заполняю на него заявку. Но еще мне хочется почитать об изготовлении бумаги в Келмскотте. Ничего в этом каталоге не понимаю. Иду обратно к столу и прошу женщину помочь мне. Начинаю объяснять, что мне нужно, она бросает взгляд мне за спину и обращается к кому‑то:
– Возможно, мистер Детамбль сможет помочь вам.
Я оборачиваюсь, готовясь объяснять все сначала, и оказываюсь лицом к лицу с Генри.
У меня нет слов. Это Генри, спокойный, в одежде, моложе, чем я его когда‑либо видела. Генри работает в библиотеке Ньюберри, и он стоит напротив меня, сейчас, в настоящем. Здесь и сейчас. Это просто невероятно. Он терпеливо смотрит на меня, вежливо, но неуверенно.
– Я могу вам чем‑то помочь? – спрашивает он.
– Генри! – Я едва сдерживаюсь, чтобы не кинуться ему на шею. Я ясно вижу, что он понятия не имеет, кто я такая.
– Мы встречались? Извините, но я не…
Генри бросает взгляд по сторонам, он беспокоится, что мы привлекаем внимание читателей, коллег, и роется в памяти, пытаясь осознать, что, наверное, в будущем он встречал эту невероятно счастливую девушку, которая сейчас стоит напротив него. В последнюю нашу встречу мы занимались любовью в долине.
Я пытаюсь объяснить:
– Я Клэр Эбшир. Я знала тебя, когда была маленькой девочкой… – Я растеряна, потому что люблю человека, который стоит сейчас передо мной и ничего обо мне не помнит.
Для него это все в будущем. Мне хочется смеяться, настолько все нелепо. Я переполнена годами общения с Генри, а он смотрит на меня в замешательстве и страхе. Генри, одетый в старые рыбацкие штаны моего отца, терпеливо проверяющий у меня таблицу умножения, французские глаголы и названия столиц штатов; Генри, смеющийся при виде особо причудливого обеда, который я, семилетняя девчонка, принесла ему в долину; Генри, одетый в смокинг, трясущимися руками пытающийся расстегнуть запонки в день моего восемнадцатилетия. Он здесь! Сейчас!
– Давай встретимся, кофе выпьем или пообедаем, пожалуйста…
Конечно, он не может не согласиться, ведь это Генри, который меня любит в прошлом и будущем, и конечно, он должен любить меня сейчас, в этом смутном отголоске какого‑то другого времени. Он соглашается, я в восторге. Мы договариваемся встретиться вечером в тайском ресторане, и все это на глазах у изумленной женщины, его коллеги. Я ухожу, забыв про Келм‑скотт и про Чосера, лечу вниз по мраморным ступеням, через вестибюль, на улицу, под октябрьское чикагское солнце, бегу через парк, распугивая собак и белок. И кричу от радости и восторга.
ГЕНРИ: Обычный октябрьский день, солнечный и морозный. Я на работе: маленькая комнатка с регулятором уровня влажности и без окон на четвертом этаже в Ньюберри. Я разбираю каталог документов на крапчатых страницах, недавно полученных библиотекой в дар. Листки очень красивые, но раскладывать их такая скука, и мне тошно и жалко себя. И вообще, я чувствую себя старым, как только двадцативосьмилетний мужчина может чувствовать себя после бессонной ночи, водки по нечеловечески высокой цене и попыток, впрочем безрезультатных, снова завоевать доброе расположение Ингрид Кармайкл. Мы целый вечер ругались, и теперь я даже не могу вспомнить, по какому поводу. В голове тяжело стучит кровь. Нужно выпить кофе. Оставляю документы в состоянии творческого беспорядка и иду через читальный зал, мимо стола для заявок. Меня останавливает Изабель:
– Возможно, мистер Детамбль сможет помочь вам.
Ей явно хочется сказать: «Генри, проныра ты этакий, это куда это ты намылился?» Потрясающе красивая стройная рыжеволосая девушка поворачивается и смотрит на меня, как будто я – Иисус во плоти. У меня все внутри сжимается. Очевидно, она меня знает, но я ее не помню. Один бог знает, что я сказал, сделал или пообещал этому сияющему от счастья созданию. Мне ничего не остается, как только самым библиотекарским тоном осведомиться:
– Я могу вам чем‑то помочь?
– Генри! – сдавленно выдыхает девушка, и я немедленно понимаю, что когда‑то между нами было что‑то потрясающее. Час от часу не легче, ведь я ничего не знаю о ней, даже имени.
– Мы встречались? – спрашиваю я.
Изабель смотрит на меня, в ее взгляде я читаю одно слово: «Придурок».
– Я Клэр Эбшир, – отвечает девушка. – Я знала тебя, когда была маленькой девочкой…
Она приглашает меня на обед. Окончательно обалдев, я принимаю приглашение. Она глаз от меня не отводит, хотя я небрит, с похмелья и вообще не в лучшей форме. Мы собираемся встретиться вечером, в «Бью Тай», и Клэр, убедившись, что я никуда от нее не денусь, убегает из читального зала. Я еду в лифте, все еще не придя в себя, и постепенно до меня доходит, что выигрышный лотерейный билет, брошенный мною в будущем, каким‑то образом нашел меня в настоящем. Мне становится смешно. Я прохожу через вестибюль и, спускаясь по ступеням на улицу, вижу, как Клэр бежит через парк Вашингтона, подпрыгивая и крича от радости, и я чуть не плачу, сам не знаю почему.
ПОЗЖЕ ВЕЧЕРОМ
ГЕНРИ: Шесть вечера. Лечу домой с работы и пытаюсь придать себе нормальный вид. Сейчас я живу в крошечной, но безумно дорогой мастерской на Норт‑Диаборн; я постоянно сшибаю боками неудобные стены, замысловатые выступы и мебель. Шаг первый: отпираю семнадцать замков на входной двери, втискиваюсь в гостиную (она же – спальня) и начинаю стягивать с себя одежду. Шаг второй: душ и бритье. Шаг третий: бессмысленно таращусь в недра шкафа с одеждой, постепенно понимая, что совсем чистых вещей у меня нет. Нахожу одну белую рубашку в сумке, которую принес из химчистки. Решаю надеть черный костюм, рубашку и бледно‑голубой галстук. Шаг четвертый: надеваю все это и понимаю, что похож на агента ФБР. Шаг пятый: оглядываюсь и вижу, что в комнате бардак страшный. Решаю Клэр сегодня в свою комнату не приводить, даже если дело к этому пойдет. Шаг шестой: смотрю в большое зеркало в ванной и вижу десятилетнего костлявого высокого Эгона Шиле[4] с бешеным взглядом, в чистой рубашке и костюме как у директора похоронного агентства. Размышляю, в какой, интересно, одежде эта женщина меня видела раньше, поскольку я из своего будущего в ее прошлое приходил явно не в своей одежде. Кажется, она сказала, что была тогда маленькой девочкой? В моей голове проносится целый вихрь вопросов без ответов. Останавливаюсь и на секунду перевожу дыхание. Все в порядке. Хватаю бумажник и ключи и стартую: запираю тридцать семь замков, спускаюсь в капризном маленьком лифте, в холле покупаю розы для Клэр. Теперь в рекордном темпе пробегаю два квартала до ресторана, но все‑таки на пять минут опаздываю. Клэр уже сидит за столиком и, увидев меня, облегченно переводит дух. И машет мне рукой как на параде.
– Привет,– говорю я.
На Клэр вельветовое платье цвета бордо и жемчуг. Она словно сошла с полотна Боттичелли, задержавшись по пути у Джона Грэма[5]: большие серые глаза, длинный нос, крошечный нежный ротик, как у гейши. У нее длинные рыжие волосы, спадающие на плечи и достающие до середины спины. Клэр такая бледная, что при свечах похожа на восковую фигуру. Я вытягиваю перед собой руку с букетом:
– Это тебе.
– Спасибо, – отвечает Клэр, выглядя нелепо счастливой. В ответ на мой недоуменный взгляд она поясняет: – Ты мне никогда цветов не дарил.
Проскальзываю за столик напротив нее. Я зачарован. Эта женщина меня знает; это не просто случайная знакомая из моих будущих мытарств. Появляется официантка и дает нам меню.
– Расскажи,– требую я.
– О чем?
– Обо всем. Ну, в смысле, почему я тебя не знаю? Мне ужасно жаль, что…
– Да что ты, не стоит. Ну, я знаю… почему это так. – Клэр понижает голос. – Это потому, что с тобой этого никогда не случалось, а со мной это было, то есть я тебя знаю уже давно.
– Насколько давно?
– Около четырнадцати лет. Я тебя первый раз увидела, когда мне было шесть.
– Господи. Ты меня часто видела? Или всего несколько раз?
– Последний раз, когда я тебя видела, ты велел мне принести это на ужин, когда мы встретимся снова. – Клэр показывает мне бледно‑голубой девчачий дневник. – Так что вот… – Она протягивает мне дневник.– Держи.
Открываю его на странице, заложенной газетным обрывком. Страница, в правом верхнем углу которой притаились два коккер‑спаниеля, размечена датами. Начинается все 23 сентября 1977 года и заканчивается через шесть маленьких голубых страниц со щенками 24 мая 1989 года. Там сто пятьдесят две даты, которые с величайшим старанием синими чернилами, по всем правилам, вывела детская ручонка.
– Это ты составила список? Тут все правильно?
– Если честно, это продиктовал мне ты. Несколько лет назад ты сказал, что выучил эти даты наизусть. Поэтому не знаю, все ли здесь совпадет с действительностью; ну, это кажется чем‑то вроде ленты Мёбиуса. Но все точно. С помощью списка я узнавала, когда приходить в долину, чтобы тебя встретить.
Появляется официантка, и мы делаем заказ: суп из кокосового молока для меня и блюдо с острым чили для Клэр. Официантка приносит чай, я разливаю его по чашкам.
– Что такое «долина»? – Я чуть не подпрыгиваю от возбуждения.
Я никогда никого не встречал из своего будущего, особенно творение Боттичелли, которое виделось со мной сто пятьдесят два раза.
– Долина – это часть участка моих родителей в Мичигане. Там с одной стороны леса, а с другой – дом. Где‑то в середине есть поляна примерно десяти футов в диаметре, а на ней – большой камень, и если ты на поляне, то из дома тебя не видно, потому что там пригорок, а поляна внизу. Раньше я там играла, потому что любила бывать одна, и думала, что никто не знает, что я там. Однажды – я была тогда в первом классе – я пришла домой после школы и пошла на поляну, а там был ты.
– Ага, абсолютно голый, чего доброго, меня еще и тошнило.
– Если честно, ты казался вполне спокойным. Я помню, что ты назвал меня по имени, и еще помню, что ты очень эффектно исчез. Теперь я точно знаю, что ты там бывал и раньше. Думаю, впервые это случилось в восемьдесят первом году; мне было десять. Ты таращился на меня и повторял: «Господи». А еще тебя, казалось, ужасно беспокоило, что ты голый, но я постепенно совсем привыкла, что этот взрослый голый дядька необыкновенным образом появляется из будущего и требует одежду, – тут Клэр улыбается, – и еще еду.
– Что смешного?
– Долгие годы я тебе готовила абсолютно дикие блюда. Арахисовое масло и сандвичи с анчоусами. Паштет и свекла на крекерах «Ритц». Думаю, с одной стороны, я хотела увидеть, изобрету ли что‑нибудь, от чего ты откажешься, а с другой – старалась произвести на тебя впечатление своими кулинарными талантами.
– Сколько мне было лет?
– Думаю, самое большее из того, что я видела, – сорок с чем‑то. Не уверена насчет самого молодого возраста – может, около тридцати? А тебе сейчас сколько?
– Двадцать восемь.
– Ты мне сейчас кажешься таким молодым. Последние несколько лет я видела тебя в возрасте около сорока, и казалось, что жизнь у тебя не сахар… Трудно сказать. Когда ты маленькая, все взрослые кажутся такими большими и старыми.
– И что мы делали? Там, в долине? Я так понимаю, мы там много времени проводили.
– Мы много чего делали,– улыбается Клэр.– Все зависело от моего возраста и от погоды. Ты мне часто помогал с домашними заданиями. Мы играли. А чаще всего мы просто болтали обо всем. Когда я была совсем маленькая, я думала, что ты ангел; я задавала тебе много вопросов о Боге. Когда я стала подростком, то пыталась тебя соблазнить, а ты не поддавался, и поэтому, конечно, мне тебя хотелось еще сильнее. Думаю, ты опасался, что сексуально к себе привяжешь, что ли. В какой‑то степени ты был таким по‑отцовски заботливым.
– Ух ты! Может, это было благородно с моей стороны, но сейчас мне не очень хочется быть заботливым папочкой.
Наши взгляды встречаются. Мы оба загадочно улыбаемся: еще бы, у нас общая тайна.
– А как же зимой? Зимы в Мичигане – не сахар.
– Я тебя украдкой в дом приводила, в подвал; в доме был большой подвал, там было нескольких комнат и такой чулан с топкой в углу. Мы называли его читальным залом, потому что там складывали все старые журналы и ненужные книги. Как‑то раз была пурга, и никто в школу не ходил, и на работу тоже, и я думала, что с ума сойду, пока достану тебе поесть, потому что в доме почти ничего не осталось. Этта как раз собиралась за продуктами ехать, когда разразился буран. И ты целых три дня читал старые «Ридерз Дайджест» и жил на сардинах и лапше из пакетиков.
– Острые блюда. Интересно будет попробовать.
Нам приносят заказ.
– Ты когда‑нибудь училась готовить?
– Нет, не скажу, что я умею готовить. Нелли и Этта всегда злились, когда я начинала возиться на кухне. Единственное, что мне разрешалось, это колы себе налить. А с тех пор как я переехала в Чикаго, готовить мне не для кого, так что нет стимула экспериментировать. Обычно я слишком занята в колледже, и вообще, поэтому ем я здесь.
Клэр откусывает кусок чего‑то, политого карри:
– Здесь здорово.
– Кто это – Этта и Нелли?
– Нелли – наш повар,– улыбается Клэр. – Нелли – это как cordon bleu из Детройта; она как Арета Франклин, если бы та играла Джулию Чайлд[6]. Этта – наша экономка и главная во всех делах. Она нам почти как мама; ну, в смысле, моя мама… ну, в общем, Этта просто всегда рядом, она немка и очень строгая, но ужасно уютная, а моя мама как бы витает в облаках, понимаешь?
Я киваю, пытаясь проглотить суп.
– Да, и еще Питер, – добавляет Клэр. – Питер – наш садовник.
– Ух ты! У вас слуги есть. Ты, видимо, другого поля ягода, нежели я. А… я когда‑нибудь с твоими домашними знакомился?
– Ты виделся с бабушкой Миагрэм прямо перед ее смертью. Я только ей про тебя и рассказывала. К тому времени она почти совсем ослепла. Она знала, что мы собираемся пожениться, и хотела, чтобы я вас познакомила.
Я перестаю жевать и смотрю на Клэр. Она смотрит в ответ безмятежно, ангельски спокойно, как будто все так и должно быть.
– Мы собираемся пожениться?
– Думаю, да,– отвечает она.– Ты мне об этом годы напролет твердил: мол, там, откуда ты приходишь, мы с тобой женаты.
Это перебор. Это слишком. Я закрываю глаза и понимаю, что в голове у меня абсолютно пусто; единственное желание – не разнервничаться и не потерять связи с настоящим.
– Генри? Генри, ты в порядке?
Я чувствую, как Клэр скользнула на диванчик рядом со мной. Открываю глаза, она твердой ладошкой сжимает мою руку. Я беру ее ладонь и вижу, что это рука труженицы, грубая и загорелая.
– Генри, извини, я просто не могу привыкнуть к этому. Все совсем наоборот. Ну, всю жизнь именно ты знал обо всем, и я сегодня немного забылась… забыла, что не нужно торопиться, – она улыбается, – вообще‑то, чуть ли не последние слова, которые ты сказал мне, уходя, были: «Клэр, пощади». Ты сказал это как бы в кавычках, и, думаю, ты цитировал меня.
Она не отпускает мои руки, страстно глядя на меня; в ее глазах такая любовь. Я ужасно стесняюсь.
– Клэр?
– Да?
– Давай притормозим, а? Давай притворимся, что у нас нормальное первое свидание нормальных людей?
– Хорошо.– Клэр поднимается и идет на свое место напротив меня. Она садится, выпрямив спину, и старается не улыбаться.
– Хм, хорошо. Э‑э… Да, Клэр, расскажи мне о себе. Хобби? Домашние животные? Необычные сексуальные склонности?
– Сам выясняй.
– Хорошо. Посмотрим… Твой колледж отсюда далеко? Где ты учишься?
– В колледже при Институте искусств. Занимаюсь скульптурой и только что начала изучать процесс изготовления бумаги.
– Здорово. А над чем ты работаешь? Кажется, Клэр впервые за вечер смутилась:
– Ну, она такая… большая и про… про птиц.
Она смотрит в стол, делает глоток чая.
– Птиц?
– Ну, на самом деле это… про желание.
Она по‑прежнему на меня не смотрит, и я меняю тему:
– Расскажи мне про свою семью.
– Хорошо.– Она улыбается, расслабившись.– Ну… моя семья живет в Мичигане, недалеко от небольшого городка, на озере Саут‑Хейвен. Это за городом. Изначально он принадлежал родителям моей матери, моим дедушке и бабушке Миагрэм. Дед умер до моего рождения, а бабушка жила с нами до самой смерти. Мне было семнадцать, когда она умерла. Мой дедушка был юристом, и папа мой тоже юрист; папа встретил маму, когда пришел на работу в фирму ее отца.
– В общем, он женился на дочке босса.
– Ага. На самом деле, иногда мне кажется, что он женился на доме босса. Мама была единственным ребенком в семье, ну а дом… дом просто потрясающий; его фотографии есть во многих книгах по искусству и архитектуре.
– А как он называется? Кто его построил?
– Называется он Медоуларк‑Хауз[7], а построил его Питер Уине в тысяча восемьсот девяносто шестом году.
– Ух ты! Я видел его на фотографиях. Его построили для кого‑то из рода Хендерсонов, да?
– Да. Это был свадебный подарок для Мэри Хендерсон и Дитера Баскомба. Они развелись через два года после того, как въехали в дом, ну и продали его.
– Шикарный дом.
– Моя семья сама шикарная. А еще они ужасно по этому поводу загоняются.
– А братья и сестры у тебя есть?
– Марку двадцать два, он заканчивает Гарвардскую юридическую школу. Алисии семнадцать, она старшеклассница в средней школе. Она виолончелистка.
(Я отмечаю привязанность к сестре и определенное равнодушие к брату.)
– Ты со своим братом не очень ладишь?
– Марк такой же, как отец. Они оба любят побеждать, говорить свысока, давить, пока не подчинишься.
– Знаешь, я всегда завидовал людям, у которых есть братья и сестры, даже если у них не самые теплые отношения.
– Ты один в семье?
– Да. Я думал, что ты все обо мне знаешь.
– Если честно, я знаю все и – ничего. Я знаю, как ты выглядишь без одежды, но до сегодняшнего дня я не знала твоей фамилии. Я знала, что ты живешь в Чикаго, но я ничего не знала о твоей семье, за исключением того, что твоя мама погибла в автомобильной катастрофе, когда тебе было шесть. Я знаю, что ты хорошо разбираешься в искусстве и бегло говоришь по‑французски и по‑немецки; но я понятия не имела, что ты библиотекарь. Ты делал все возможное, чтобы в настоящем времени я тебя не нашла; ты говорил, что это случится, когда придет время, и вот оно пришло.
– Да, вот оно пришло, – соглашаюсь я. – Ну, моя семья не такая шикарная. Они музыканты. Мой отец – Ричард Детамбль, а маму звали Аннет Линн Робинсон.
– Боже, та самая певица!
– Да. А отец – скрипач. Он играет в Чикагском симфоническом оркестре. Но на такую высоту, как мама, он никогда не поднимался. Это просто позор, потому что мой отец – замечательный скрипач. После того как мама умерла, он не живет, а существует.
Приносят счет. Мы почти ничего не съели, но уж меня сейчас интересует точно не еда. Клэр берет в руки сумочку, но я качаю головой. Я расплачиваюсь, мы выходим из ресторана и оказываемся на Кларк‑стрит, вокруг нас прекрасный осенний вечер. На Клэр надета изысканная голубая вязаная накидка и меховой шарф; я забыл дома пальто и потихоньку трясусь от холода.
– Где ты живешь? – спрашивает Клэр.
«О нет!»
– Я живу за два квартала отсюда, но квартирка крошечная и жутко захламленная. А ты?
– Роской‑Виллидж, на Хойне. Но у меня там соседка по комнате.
– Если мы пойдем ко мне, тебе придется закрыть глаза и сосчитать до тысячи. А может, твоя соседка нелюбопытная и глухая в придачу?
– Размечтался. Я никогда никого туда не привожу; Кларисса набросится на тебя и начнет засовывать бамбуковые щепки под ногти, пока ты во всем не сознаешься.
– Я просто мечтаю, чтобы меня помучила девушка по имени Кларисса, но вижу, ты моих пристрастий не разделяешь. Пойдем тогда ко мне.
Мы идет на север по Кларк‑стрит. Я сворачиваю в магазинчик «Спиртные напитки на Кларк‑стрит» за бутылкой вина. Возвращаюсь, Клэр смотрит удивленно:
– Я думала, тебе пить нельзя.
– Почему это?
– Доктор Кендрик очень строг насчет выпивки.
– А кто это?
Мы идем медленно, потому что на Клэр неудобные туфли.
– Он твой врач, большой эксперт в области перемещений во времени.
– Объясни.
– Я сама толком не знаю. Доктор Дэвид Кендрик – молекулярный генетик, который обнаружил… то есть обнаружит причину, почему люди перемещаются во времени. Это генетика, он это в две тысячи шестом году обнаружит. – Она вздыхает. – Думаю, сейчас еще просто слишком рано об этом говорить. Однажды ты мне сказал, что где‑то лет через десять перемещающихся во времени людей будет гораздо больше.
– Я никогда не слышал, чтобы кто‑то еще… перемещался.
– Думаю, пойди ты сейчас искать доктора Кендрика, он бы тебе не помог. А если бы помог, мы бы вообще никогда не встретились.
– Давай сейчас об этом не думать.
Мы в моем подъезде. Клэр заходит за мной в лифт. Закрываю дверь и нажимаю одиннадцатый этаж. От Клэр пахнет старой тканью, мылом, потом и мехом. Делаю глубокий вдох. Лифт звякает, подпрыгнув на моем этаже; мы высвобождаемся из его недр и идем по узкому коридору. Я быстро расправляюсь со всеми ста семнадцатью замками, и дверь открывается с легким скрипом.
– Пока мы ужинали, тут все стало еще хуже. Мне придется завязать тебе глаза.
Клэр хихикает, когда я ставлю на пол бутылку вина и стягиваю галстук. Закрываю ей глаза галстуком и крепко затягиваю узел на затылке. Открываю дверь, провожу ее в комнату и усаживаю в кресло.
– Ну вот, теперь начинай считать.
Клэр послушно считает. Я гоняюсь вокруг: подбираю белье и носки с пола, собираю ложки и кофейные чашки с различных горизонтальных поверхностей и сваливаю их в раковину. Когда она произносит: «Девятьсот шестьдесят семь»,– я снимаю галстук с ее глаз. Кровать я свернул, сделав ее диваном, и теперь сижу на нем.
– Вино? Музыку? Свечи? – спрашиваю я.
– Да, пожалуйста.
Встаю и зажигаю свечи. После этого выключаю верхний свет, и по комнате начинают прыгать маленькие огоньки. Так гораздо лучше. Ставлю розы в воду, достаю штопор, вытаскиваю из бутылки пробку и наливаю нам по бокалу вина. Подумав секунду, ставлю диск с голосом моей мамы – она исполняет романс Шуберта – и делаю звук потише.
Моя комната – это диван, кресло и тысяч пять книг.
– Как мило,– говорит Клэр.
Она встает и пересаживается на диван. Я сажусь рядом. Наступает волшебный момент, когда мы просто сидим и смотрим друг на друга. В волосах Клэр играют лучики света. Она протягивает руку и касается моей щеки.
– Я так рада тебя видеть. Я так скучала.
Я притягиваю ее к себе. Мы целуемся. Это очень… привычный поцелуй, так целуются хорошо знакомые люди, и меня разбирает любопытство, чем же это таким мы в долине занимались, но я отбрасываю возникшую мысль. Наши губы раскрываются. Обычно в этот момент я думаю, как выпутаться из бесчисленных одежек, но вместо этого я откидываюсь и вытягиваюсь на диване, за бока притягивая за собой Клэр; она очень скользкая в своем вельветовом платье и проскальзывает, как вельветовый уж, между спинкой дивана и мною. Она лежит лицом ко мне, я смотрю на нее, опираясь на руку. Через тонкую ткань я чувствую, как она прижимается всем телом ко мне. Часть меня изнывает от желания запрыгнуть на нее, облизать с ног до головы, оказаться внутри нее, но я слишком ошеломлен и обессилен.
– Бедный Генри.
– Почему это бедный? Я с ума схожу от радости.
Кстати, это правда.
– Ну, я обрушила на тебя все эти сюрпризы, как камни на голову.
Клэр перекидывает через меня ногу и оказывается точно на моем члене. Это абсолютно сбивает меня с мысли.
– Не шевелись, – говорю я.
– Хорошо. Но вечер просто чудесный. В смысле, знание – сила, и тому подобное. Мне всегда было жутко любопытно, где ты живешь, на что, какую одежду носишь.
– Voilà [8].
Мои руки проскальзывают под ее платье, к бедрам. На ней чулки и подвязки. Все как я люблю.
– Клэр?
– Oui [9].
– Мне кажется, это просто позор – вот так проглотить это все за раз. В смысле, немного предвкушения не помешает.
Клэр ужасно смущается:
– Прости! Но, знаешь, с другой стороны, я ждала долгие годы. И это ж не торт… съешь, и все.
– Съешь один торт два раза.
– Это мой девиз.
Она улыбается тонкой хитрой улыбкой и несколько раз скользит по мне вверх‑вниз. У меня такая эрекция, что, кажется, меня бы даже пустили кататься на самых крутых американских горках без родителей.
– Ты всегда добиваешься своего, да?
– Всегда. Я – просто кошмар. Вот только ты никогда не поддавался на мои хитрости. Я ужасно страдала на сухом пайке из французских глаголов и игры в шашки.
– Рад слышать, что у моего будущего «я» есть, по крайней мере, какое‑то оружие, заставляющее тебя подчиняться. Ты это со всеми парнями проделываешь?
Клэр обижается; но не могу сказать, насколько искренне.
– Мне и в голову не приходило делать это с другими парнями. Что у тебя за мерзкие мысли в голове! – Она расстегивает мою рубашку. – Боже, ты такой… молодой.
Она сильнее сжимает мои соски. Черт с ней, с добродетелью. Я понял, как у нее платье расстегивается.
СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО
КЛЭР: Просыпаюсь и не понимаю, где я. Незнакомый потолок. В отдалении слышится шум дороги. Полки с книгами. Голубое кресло, и на нем висит мое вельветовое платье, а сверху – галстук. Потом я вспоминаю. Поворачиваю голову и вижу Генри. Так просто, как будто я всю жизнь это видела. Он спит агрессивно, вывернулся весь так, как будто его водой вынесло на берег, одной рукой прикрывает от света глаза, длинные черные волосы разбросаны по подушке. Так просто. Здесь и сейчас, наконец‑то сейчас.
Осторожно встаю с постели. Кровать Генри служит ему еще и диваном. Я встаю, скрипят пружины. Между кроватью и книжными полками не очень много места, поэтому я прохожу бочком, пока не добираюсь до коридора. Ванная комната просто крошечная. Я чувствую себя как Алиса в Стране чудес, будто я вымахала слишком большая и, чтобы повернуться, нужно руку в окно высунуть. От вычурной батареи исходит тепло. Я писаю, мою руки и умываюсь. А потом замечаю, что в пластиковом стаканчике на раковине стоят две зубные щетки.
Открываю аптечку. На верхней полке лезвия, крем для бритья, листерин, тиленол, крем после бритья, голубой мрамор, зубочистки, дезодорант. А на нижней – крем для рук, тампоны, микрофонный капсюль, дезодорант, губная помада, пузырек с мультивитаминами, противозачаточные таблетки. Помада темно‑красного цвета.
Беру ее в руки. Мне немного не по себе. Интересно, как она выглядит, как ее зовут. Интересно, сколько они встречаются. Думаю, довольно долго. Ставлю помаду обратно и закрываю аптечку. Смотрю на свое бледное, растрепанное отражение в зеркале.
«Ладно, кто бы ты ни была, сейчас здесь я. Может быть, ты – прошлое Генри, но я – его будущее».
Улыбаюсь своему отражению. Оно улыбается в ответ. Надеваю махровый халат Генри, висящий на крючке на двери. Под ним вижу бледно‑голубой шелковый халат. Надев его халат, почему‑то чувствую себя лучше.
Возвращаюсь в комнату, Генри по‑прежнему спит. Беру свои часы с подоконника: всего полседьмого. Но я слишком раздергана, чтобы уснуть. Иду в кухню за перегородкой поискать кофе. Все полки и плита завалены грудами тарелок, журналов и других печатных изданий. В раковине даже носок есть. Понимаю, что вчера вечером Генри просто все без разбора свалил сюда. Я всегда считала, что Генри ужасно аккуратный. Теперь‑то ясно, что он один из тех, кто ужасно придирчив насчет внешности, но втайне неряшлив в остальных вещах. Кофе я нахожу в холодильнике, беру кофеварку и начинаю варить кофе. Ожидая, когда он закипит, просматриваю книги у Генри на полках.
Вот это тот Генри, которого я знаю. «Элегии, песни и сонеты» Донна, «Доктор Фауст» Кристофера Марло. «Голый завтрак», Энн Брэдстрит[10], Иммануил Кант. Барт, Фуко, Деррида. «Песни невинности и опыта» Блейка; «Винни Пух», «Аннотированная Алиса» Гарднера. Хайдеггер. Рильке. «Тристрам Шенди»[11], «Смерть и безумие в Висконсине»[12]. Аристотель. Епископ Беркли. Эндрю Марвелл. «Гипотермия, обморожение и другие холодные травмы».
Скрипит кровать, я подпрыгиваю. Генри сидит и смотрит на меня, прищурившись в утреннем свете. Он такой молодой, такой незнакомый… И он еще меня не знает. Мне вдруг становится страшно, что он меня забыл.
– Замерзла? – спрашивает он. – Ложись в постель, Клэр.
– Я кофе сделала, – предлагаю я.
– М‑м‑м, слышу запах. Но сначала подойди и поздоровайся.
Залезаю в его халате в постель. Его рука ныряет под халат и вдруг на секунду останавливается, и я вижу: он сообразил, что я была в ванной и видела следы присутствия его визави.
– Ты расстроилась? – спрашивает он. На секунду я не знаю, что сказать.
– Да. Я расстроилась. Я расстроилась.
Генри садится, и я сажусь тоже. Он поворачивает голову ко мне и смотрит в глаза.
– В любом случае, это уже почти в прошлом.
– Почти?
– Я как раз собирался порвать с ней. Просто сейчас не лучший момент. Или наоборот – удачный. Не знаю.
Он шарит по мне глазами, пытаясь найти там… что? Прощение? Он не виноват. Откуда ему было знать?
– Мы уже просто мучаем друг друга в последнее время…– Он начинает говорить все быстрее и быстрее, потом вдруг останавливается. – Тебе это интересно?
– Нет.
– Спасибо. – Генри трет руками лицо. – Прости. Я не знал, что ты придешь, а то бы убрался получше. Просто моя жизнь, ну… проходит не только тут.
Над ухом у Генри – след губной помады. Протягиваю руку и стираю. Он дотрагивается до моей руки и держит ее.
– Я не такой, да? Не такой, как ты ожидала? – настороженно спрашивает он.
– Да… ты более…
«Эгоистичный»,–думаю я, но вместо этого говорю:
– Ты моложе.
– Это хорошо или плохо? – спрашивает он, подумав.
– Это просто по‑другому. – Я провожу руками по плечам Генри, по спине, разминаю мышцы, изучаю отметины. – А ты себя видел, когда тебе за сорок было?
– Да. Выгляжу я так, как будто меня долго били и пытали.
– Да. Но ты менее… то есть ты более… Ну, то есть ты меня знаешь, поэтому…
– Поэтому прямо сейчас я кажусь тебе неуклюжим.
Точнее не скажешь, но я в ответ качаю головой:
– Нет, просто я‑то через все прошла, а ты… Я не привыкла видеть тебя, когда ты ничего не знаешь.
Генри очень серьезен:
– Извини. Но человека, которого ты знаешь, еще не существует. Оставайся со мной, и рано или поздно он обязательно появится. Это все, что я могу предложить.
– Это справедливо, – признаю я.– Но пока что…
Он поворачивается и пристально смотрит на меня:
– Пока – что?
– Я хочу…
– Ты хочешь?
Я краснею. Генри улыбается и аккуратно опускает меня на подушки.
– Ты знал.
– Я не знал, но кое‑что я умею угадывать.
Позднее мы дремлем, укутанные теплом бледного октябрьского утра, лежим рядом, и Генри говорит что‑то мне в затылок, но я не слышу его.
– Что?
– Я просто подумал: здесь, с тобой, очень спокойно. Мне просто очень хорошо лежать здесь и знать, что о будущем уже кто‑то позаботился.
– Генри?
– М‑м‑м?
– Почему ты никогда о себе не рассказывал?
– Потому что так надо.
– В смысле?
– Обычно я не рассказываю о будущем, если только там не что‑то страшное, угрожающее жизни, понимаешь? Я стараюсь жить обычной жизнью. Не люблю, когда в одном времени живет мое другое «я», поэтому стараюсь не натыкаться на самого себя без необходимости.
Какое‑то время я обдумываю это.
– А я бы себе все рассказывала.
– Нет, это не так. От этого слишком много проблем.
– Я всегда старалась заставить тебя рассказывать мне что‑нибудь. – Я переворачиваюсь на спину, а Генри подпирает голову рукой и смотрит на меня сверху вниз. Наши лица разделяют какие‑то шесть дюймов. Это так странно: разговаривать с ним, как мы делали сотни раз, но его физическая близость сбивает меня с толку.
– И я тебе рассказывал? – спрашивает он.
– Иногда. Когда у тебя настроение было или когда приходилось.
– Например?
– Вот видишь, ты хочешь знать. А я не скажу.
– Так мне и надо, – смеется Генри. – Эй, я есть хочу. Пойдем завтракать.
На улице морозно. По Диарбон едут машины и велосипедисты, парочки прогуливаются по тротуару, и мы среди них, в свете утреннего солнца, идем, держась за руки, наконец‑то вместе, и пусть все видят! Я чувствую легкий укол сожаления, как будто у меня отняли тайну, но потом приходит ощущение восторга: вот теперь все и начнется.
САМЫЙ ПЕРВЫЙ РАЗ
16 ИЮНЯ 1968 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
ГЕНРИ: Первый раз было как в сказке. Разве я мог знать, что это означает? Был мой пятый день рождения, и мы пошли в Полевой музей естествознания. Кажется, раньше я в нем не бывал. Родители за несколько недель начали рассказывать мне о чудесах, которые там есть, о чучелах слонов в огромных комнатах, скелетах динозавров и диорамах с пещерными людьми. Мама только что вернулась из Сиднея и привезла мне огромную, потрясающего синего цвета бабочку Papilio ulusses , висевшую в рамке, набитой хлопком. Я подносил ее близко к глазам, так близко, что ничего, кроме этого синего цвета, не видел. Она наполняла меня чувством, которое позже я пытался заменить спиртным и наконец вновь обрел с Клэр – чувством единения, забвения, отсутствия мысли в лучшем смысле этого слова. Родители описывали, какое в музее множество коробок с бабочками, колибри, жуками. Я был так взволнован, что проснулся до рассвета.
Надел спортивные тапочки, взял свою Papilio ulusses и в одной пижаме пошел через задний двор, вниз по ступеням, к реке. Сел на причал и смотрел на восход. Мимо проплыло семейство уток, на другом берегу появился енот и некоторое время с любопытством меня разглядывал, прежде чем начал мыться и завтракать. Наверное, я заснул. Услышал, как меня зовет мама, и, осторожно, чтобы не уронить бабочку, побежал по скользким от росы ступенькам. Мама сердилась, что я один пошел на причал, но недолго, ведь это был мой день рождения, и вообще.
В тот вечер ни мама, ни отец не работали, поэтому одевались и собирались не спеша. Я был готов ехать гораздо раньше. Сидел на их кровати и делал вид, что читаю партитуру. Где‑то в это время мои музыкальные родители обнаружили, что их единственный отпрыск лишен музыкального таланта. Я пытался, правда; но просто не мог услышать ничего из того, что слышали в музыкальном отрывке они. Мне нравилась музыка, но я не мог спеть и двух нот. И хотя я с четырех лет читал газеты, партитуры оставались для меня всего лишь забавными черными закорючками. Но родители продолжали надеяться, что у меня, возможно, есть скрытые музыкальные задатки, поэтому, когда я взял в руки партитуру, мама села рядом и решила помочь мне разобраться в ней. Потом мама начала петь, а я то и дело встревал, издавая ужасные завывания и щелкая пальцами; мы хихикали, она меня щекотала. Из ванной в одном полотенце вышел отец и присоединился к нам. Несколько восхитительных минут мы пели все вместе, отец взял меня на руки, и они танцевали, зажав меня между собой. Потом зазвонил телефон, и волшебство исчезло. Мама пошла ответить, а отец посадил меня на кровать и начал одеваться.
Наконец все были готовы. На маме было красное платье без рукавов и сандалии; она выкрасила ногти на руках и ногах в тон платью. Отец был великолепен – в синих брюках и белой рубашке с коротким рукавом, он создавал спокойный фон для цветового буйства в мамином наряде. Мы сели в машину. Как всегда, заднее сиденье было в моем полном распоряжении, поэтому я лег и смотрел на пролетающие за стеклом высокие здания, стоящие по Лейк‑Шор‑драйв.
– Поднимайся, Генри,– сказала мама. – Мы приехали.
Я сел и посмотрел на музей. До того момента мое детство прошло в поездках по европейским столицам, поэтому Полевой музей удовлетворил мое представление о «музее», но ничего особенного в этом каменном фасаде с куполом я не нашел. Было воскресенье, и припарковаться было трудно, но наконец мы нашли место и пошли вдоль озера, мимо лодок, статуй и других взволнованных детей. Прошли между тяжелых колонн и оказались в музее.
Музей меня очаровал.
Здесь вся природа была поймана, снабжена ярлыками, выстроена в логическом порядке, таком же бесконечном, как и сам порядок, устроенный Богом. Возможно, сам Господь, случайно перепутав листки с описанием собственных же творений, попросил бы персонал музея помочь Ему разобраться во всем этом. Для меня, пятилетнего, которого одна лишь бабочка привела в полный восторг, проходить по залам Полевого музея было все равно что идти через Эдем и видеть все происходившее там.
В тот день мы увидели так много бабочек, и правда – сотни и сотни коробок с бабочками, из Бразилии, с Мадагаскара, даже сестру моей синей бабочки из Южного полушария. Музей был темный, холодный и старый, и это обостряло ощущение застывшего времени; в этих стенах притаилось само время, сама смерть. Мы видели кристаллы и пум, выхухолей и мумии, ископаемых и вновь ископаемых. Пообедали на лужайке около музея и опять нырнули в царство птиц, аллигаторов и неандертальцев. Ближе к концу я так устал, что едва стоял на ногах, но я и подумать не мог о том, чтобы уйти. Появилась охрана и вежливо проводила нас к выходу; я пытался не расплакаться, но потом, конечно, заплакал, от огорчения и усталости. Отец взял меня на руки, и мы пошли к машине. Я заснул на заднем сиденье, и когда проснулся, мы были уже дома и было время ужинать.
Ужинали мы внизу, у мистера и миссис Ким. Они сдавали нам квартиру. Мистер Ким был сердитый, немногословный мужчина, которому я нравился, но говорил он мало, а миссис Ким (я называл ее Ким‑ми) была моей подружкой, моей ненормальной корейской нянькой, обожавшей играть в карты. Большую часть времени, когда не спал, я проводил с Кимми. Мама готовила неважно, а Кимми могла с непередаваемым изяществом приготовить все, начиная с суфле и заканчивая би‑бим‑боп[13] В тот вечер, в честь моего дня рождения, она приготовила пиццу и шоколадный торт.
Мы ужинали. Все спели «С днем рождения», я задул свечи. Не помню, что я загадал тогда. Мне разрешили не ложиться спать дольше, чем обычно, потому что я был все еще так взволнован всем, что мы увидели, и потому что я поспал днем. Я сидел в пижаме на заднем крыльце с мамой, отцом, миссис и мистером Кимами, пил лимонад и смотрел на голубизну вечернего неба, слушал цикад и звуки телевизионной передачи из другой квартиры. Наконец папа сказал: «Генри, в постель». Я почистил зубы, помолился и пошел спать. Несмотря на жуткую усталость, сна не было ни в одном глазу. Отец мне почитал книгу, а потом, видя, что я по‑прежнему не могу уснуть, мама выключила свет, оставила мою дверь открытой и пошла в гостиную. Мы договорились, что она будет играть мне, сколько я захочу, но слушать я должен не вставая с постели. Мама села за пианино, отец взял скрипку, и они пели и играли долго‑долго. Колыбельные, романсы, ноктюрны, все то, что помогает угомонить ребенка, который не хочет заснуть. Потом мама зашла ко мне в комнату посмотреть, уснул ли я. Наверное, я казался маленьким и настороженным в своей кроватке, в пижаме с изображениями животных.
– Ну, малыш? Не уснул?
Я покачал головой.
– Мы с папой идем спать. Ты в порядке?
Я кивнул, и она обняла меня.
– Ты сегодня очень устал в музее, да?
– А завтра мы туда поедем?
– Не завтра, но скоро поедем, договорились?
– Да.
– Спокойной ночи. – Она оставила дверь открытой и выключила свет в зале.– Баю‑бай, поскорее засыпай.
Я слышал тихие звуки, плеск, звук смываемой в туалете воды. Затем все стихло. Я выбрался из постели и встал на колени у окна. Видел свет в окнах соседнего дома, мимо проехала машина с включенным радио. Постоял так какое‑то время, пытаясь уснуть, потом поднялся, и все изменилось.
2 ЯНВАРЯ 1988 ГОДА, СУББОТА,
4:03 УТРА/ 16 ИЮНЯ, 1968 ГОДА,
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 10:46 ВЕЧЕРА (ГЕНРИ 24 И 5)
ГЕНРИ: Сейчас 4:03 утра, на редкость холодное январское утро, и я только возвращаюсь домой. Был на танцах, хмель еще не выветрился, я жутко устал. Ковыряюсь с ключами в ярко освещенном холле и вдруг падаю на колени, голова кружится, меня тошнит, я оказываюсь в темноте, и меня рвет на кафельный пол. Поднимаю голову и вижу красную горящую надпись «ВЫХОД» и, когда глаза привыкают к темноте, вижу вокруг тигров, пещерных мужчин с длинными копьями, женщин в нарочито скромных шкурах и зверских собак. Сердце чуть не выскакивает из груди, и на секунду, которая длится вечность, в одурманенной алкоголем голове формируется мысль: «Черт, я попал в каменный век», но наконец понимаю, что надпись «ВЫХОД» с большей вероятностью относится к веку двадцатому. Встаю, меня трясет, иду к двери, под босыми ногами ледяные плитки, по всему телу бегают мурашки и волосы становятся дыбом. Вокруг полная тишина. Кондиционеры работают вовсю, и очень холодно. Дохожу до двери и заглядываю в соседнюю комнату. Она полна стеклянных коробок; белые фонари светят через высокие стекла, и я вижу тысячи жуков. Я в Полевом музее, слава богу. Стою неподвижно, глубоко дышу, пытаясь привести мысли в порядок. Какая‑то мысль пробивается через задурманенное сознание, и я пытаюсь выцарапать ее. Я должен что‑то сделать. Да. Мой пятый день рождения… кто‑то там был, и этот кто‑то – я, и мне надо что‑то сделать… Мне нужна одежда. Да. Ну конечно же.
Пробегаю через царство насекомых, по длинному коридору, в конце которого лестница на второй этаж, вниз по западной лестнице на первый этаж, слава богу, там нет камер слежения. В лунном свете надо мной угрожающе нависают огромные слоны, и я машу им рукой, пробегая к магазинчику с сувенирами, находящемуся справа от главного входа. Я хочу найти что‑нибудь подходящее. Вот оно: резной нож для бумаги, металлическая закладка для книг с эмблемой Полевого музея и две футболки с динозаврами. Замки на витринах просто смешные, я открываю их найденной у кассы булавкой для волос и беру то, что мне нужно. Отлично. Теперь обратно на лестницу, на третий этаж. Здесь располагается «чердак» Полевого музея: лаборатории и комнаты персонала. Прочитываю таблички с именами на дверях, но ни одно из них ничего мне не обещает; наконец останавливаюсь напротив первой попавшейся двери и просовываю закладку для книг, пытаюсь поддеть замок, и вот я внутри.
Этот офис принадлежит У. М. Уильямсону, и я понимаю, что этот парень ужасный неряха. В комнате не протолкнуться из‑за бумаг, кофейных чашек и окурков, не помещающихся в пепельнице; на рабочем столе лежит частично собранный скелет змеи. Быстро исследую кладовку с одеждой и ничего не нахожу. Следующая комната принадлежит женщине, Дж. Ф. Беттли. В третьей комнате мне везет. Д. У. Фитч держит в кабинете костюм, аккуратно висящий на плечиках, и он, в общем, мне подходит, хотя рукава и штанины немного коротковаты, а лацканы широковаты. Под пиджаком на мне футболка с динозаврами. Ботинок нет, но выгляжу я прилично. У Фитча в ящике стола лежит запечатанная упаковка с печеньем «Орео», благослови его Господь. Забираю ее и ухожу, аккуратно закрыв за собой дверь.
Где я был, когда увидел себя? Зажмуриваю глаза, и на меня наваливается физическая усталость, я чувствую на себе ее сонные пальцы. Ноги подкашиваются, но тут я вспоминаю: силуэт человека, освещенный со спины, идет ко мне от главных дверей музея. Мне нужно вернуться в главный холл.
Дохожу туда, все тихо и неподвижно. Прохожу через середину холла, пытаясь точно припомнить, где я стоял, и сажусь около гардероба, слева от входа. В голове шумит, гудят кондиционеры, свистят проносящиеся по Лейк‑Шор‑драйв автомобили. Съедаю десять печений одно за другим, медленно пережевывая, аккуратно отделяя каждый слой, языком стаскивая с передних зубов начинку, заставляю шоколадные половинки таять во рту, чтобы растянуть вкус. Я понятия не имею, сколько сейчас времени и сколько мне нужно ждать. Я уже почти протрезвел и сижу настороженный. Время проходит, ничего не меняется. И наконец я слышу тихий удар и вскрик. Тишина. Жду. Тихо встаю и крадусь в холл, медленно прохожу по освещенным кусочкам мраморного пола. Останавливаюсь в середине дверного проема и тихо зову:
– Генри.
Ничего. Хороший мальчик, осторожный и тихий. Я снова пытаюсь:
– Все в порядке, Генри. Я твой экскурсовод, я здесь затем, чтобы все тебе показать. Это специальная экскурсия. Не бойся, Генри.
Я слышу настороженный, очень‑очень тихий звук.
– Я принес тебе футболку, Генри. Чтобы ты не замерз, пока мы будем смотреть экспонаты.
Я вижу его, он стоит на границы света и темноты.
– Вот, держи.
Бросаю ему футболку, и она исчезает, а потом он выходит на свет. Футболка достает до колен. Мне пять лет, черные взлохмаченные волосы, бледное лицо в свете луны, карие, почти славянского типа глаза, взгляд колючий, но по‑мальчишески веселый. В пять лет я счастливый, нормальный ребенок в руках заботливых родителей. Как все изменилось с тех пор.
Медленно иду к нему, наклоняюсь и тихо говорю:
– Привет. Я рад видеть тебя, Генри. Спасибо за то, что пришел сегодня.
– Где я? И кто вы такой? – У него тихий и высокий голосок, который тихим эхом отражается от холодных каменных стен.
– Ты в Полевом музее. Меня послали сюда, чтобы я показал тебе те вещи, которые днем не видно. Меня тоже зовут Генри. Разве не смешно?
Он кивает.
– Хочешь печенье? Я всегда ем печенье, когда хожу по музеям. Так лучше все чувствуется.
Протягиваю ему пакетик. Он колеблется, неуверенный, а можно ли это делать; он голоден, но не уверен, сколько он может взять, чтобы не показаться плохо воспитанным.
– Возьми сколько хочешь. Я уже десять штук съел, так что догоняй. – Он берет три штуки. – Ты хотел бы посмотреть что‑нибудь в самую первую очередь? – Он качает головой. – Давай сделаем так: пойдем на третий этаж, где они держат вещи, которые никому не показывают. Хорошо?
– Хорошо.
Мы идем вверх по темной лестнице. Он не может идти быстро, и я притормаживаю, чтобы он не отставал.
– А где мама?
– Она дома, спит. Это особая экскурсия, специально для тебя, ведь у тебя сегодня день рождения. К тому же взрослые такого не делают.
– А вы разве не взрослый?
– А я неправильный взрослый. У меня работа такая – приключения. Поэтому, само собой, когда я узнал, что ты хочешь обязательно вернуться в Полевой музей, я не мог упустить возможность провести тебя по нему.
– Но как я сюда попал? – Он останавливается на верху пролета и с полным недоумением в глазах смотрит на меня.
– Ну, это секрет. Если я тебе расскажу, тебе придется поклясться, что никому не расскажешь.
– Почему?
– Потому что тебе никто не поверит. Ты можешь рассказать маме или Кимми, если хочешь, но больше никому. Договорились?
– Договорились…
Я опускаюсь перед ним на колени, перед своим невинным «я», и смотрю ему в глаза:
– Клянешься никому не говорить?
– Угу.
– Ну, хорошо. В общем, ты переместился во времени. Ты был в своей спальне, и вдруг – бах! – ты здесь, и у нас полно времени, чтобы все посмотреть, прежде чем тебе придется идти домой.
Он молчит, озадаченный.
– Понимаешь?
– Но… почему?
– Ну, я еще и сам не знаю. Но когда узнаю, сразу расскажу тебе. А пока пойдем. Печенье хочешь?
Он берет одну штуку, и мы медленно идем по коридору.
Я решаю попробовать:
– Давай сюда зайдем.
Просовываю закладку в щель двери с цифрой «306» на табличке и открываю ее. Включаю свет, и мы видим наваленные на полу камни размером с тыкву, целые и половинки, неровные снаружи и проткнутые железными прутами изнутри.
– Ух ты, Генри, посмотри: метеориты.
– Что такое метеориты?
– Камни, которые падают из космоса.
Он смотрит на меня так, как будто я сам из космоса.
– В другую комнату пойдем? Он кивает.
Закрываю комнату с метеоритами и открываю другую комнату. В ней – птицы. Птицы, замершие в полете, и птицы, намертво прикрепленные к веткам, птичьи головы, птичьи скелеты. Открываю один из сотни ящиков – в нем около десятка стеклянных колб, и в каждой сидит крошечная золотистая или черная птица с названием, прикрепленным к лапке. У Генри глаза становятся размером с блюдце.
– Хочешь потрогать?
– Угу.
Вынимаю хлопчатобумажный комок из горлышка колбы и вытряхиваю золотистого зяблика себе на ладонь. Он сохраняет форму колбы.
Генри с любовью гладит его маленькую головку:
– Он спит?
– Вроде того.
Он проницательно смотрит на меня, справедливо подозревая в обмане. Я аккуратно проталкиваю зяблика обратно в колбу, затыкаю тканью, ставлю колбу на место и закрываю ящик. Я ужасно устал. Само слово «сон» кажется колыбельной. Веду его в холл и внезапно вспоминаю, что мне больше всего понравилось в ту ночь, когда я был на его месте.
– Эй, Генри. Пойдем в библиотеку.
Он пожимает плечами.
Я иду быстрым шагом, и ему приходится бежать, чтобы не отстать. Библиотека находится на третьем этаже, в восточном крыле здания. Когда мы доходим до нее, я на минутку останавливаюсь, рассматривая замки. Генри смотрит на меня, как бы говоря: «Ну, вот и все». Я шарю по карманам и нахожу нож для бумаги. Откручиваю деревянную ручку и – есть! – вижу внутри замечательную длинную тонкую металлическую вилку. Я засовываю одну ее часть в замок и поворачиваю. Замок скрипит, я аккуратно просовываю внутрь второй зубец вилки, открываю другой замок закладкой, и – presto [14], сезам, откройся!
Наконец мне удается удивить моего юного друга.
– Как ты это сделал?
– Это не так уж и трудно. Как‑нибудь я тебя научу. Entrez! [15]– Я открываю перед ним дверь, и он заходит.
Включаю свет, и читальный зал выскакивает из темноты: тяжелые деревянные столы и стулья, бордовый ковер, огромный пугающий стол администратора. В библиотеке Полевого музея нет ничего, что привлекло бы пятилетнего мальчишку. Это закрытое книгохранилище для ученых и аспирантов. Вдоль стен стоят книжные шкафы, но в основном это периодические издания викторианской эпохи в кожаных переплетах. Книга, которая нужна мне, лежит одиноко в огромном ящике из стекла и дуба посреди комнаты. Открываю замок булавкой для волос и распахиваю стеклянную дверцу. Честное слово, музею нужно лучше заботиться об охране. Я не думаю, что делаю что‑то ужасное; в конце концов, я истинный библиотекарь, постоянно провожу лекции в Ньюберри. Прохожу за стол администратора, беру кусок войлока, несколько подставок и кладу их на ближайший стол. Затем закрываю и аккуратно вынимаю книгу из ящика, кладу ее на войлок. Придвигаю стул.
– Эй, встань на него, чтобы было лучше видно.
Генри залазит на стул, и я открываю книгу.
Это «Птицы Америки» Одюбона, огромная, роскошная, потрясающая книга чуть не с меня ростом. Эта копия – лучшая из существующих, и я провел много дождливых вечеров, наслаждаясь ею.
Открываю ее на первом листе, Генри смотрит и улыбается.
– «Полярная гагара обыкновенная»,–читает он. – Она совсем как утка.
– Да, действительно. Спорим, я угадаю, какая твоя любимая птица.
Он трясет головой и смеется.
– На что поспорим?
Он смотрит на свою футболку с динозавром и пожимает плечами. Мне знакомо это ощущение.
– Как насчет такого: если я угадаю, тебе придется съесть печенье, а если не угадаю, тебе тоже придется съесть печенье?
Он обдумывает предложение и решает, что он в этом споре не прогадает. Я открываю книгу на странице «Фламинго». Генри смеется.
– Угадал?
– Да!
Легко быть всеведущим, когда это все уже было раньше.
– Ну, держи свое печенье. А я себе возьму одну штучку за правильный ответ. Но давай съедим их после того, как посмотрим книгу; мы же не хотим, чтобы вся страница с синешейками была засыпана крошками, так?
– Да!
Он кладет печенье на спинку кресла, и мы начинаем рассматривать книгу сначала, медленно переворачивая страницы с птицами, которые выглядят такими же живыми, как и те, которых мы видели в стеклянных колбах внизу.
– Это большая голубая цапля. Она ужасно большая, больше, чем фламинго. Ты когда‑нибудь видел колибри?
– Сегодня видел!
– Здесь, в музее?
– Угу.
– Подожди, вот увидишь их на улице – они как крошечные вертолетики, у них крылышки так быстро порхают, что видишь только размытые следы…
Каждый переворот страницы – как расстилание простыни: огромное бумажное полотно медленно поднимается и переворачивается. Генри смотрит внимательно, не уставая удивляться, и испускает тихое довольное повизгивание, увидев очередного северо‑американского журавля, американскую лысуху, большую гагару, хохлатого дятла. Когда мы доходим до последней страницы, «Белоснежная овсянка», он наклоняется и дотрагивается до страницы, аккуратно поглаживая выбитую надпись. Я смотрю на него, смотрю на книгу – и вспоминаю ее, вспоминаю этот момент, эту первую книгу, в которую я влюбился, вспоминаю, как мне хотелось забраться внутрь нее и заснуть.
– Устал?
– Угу.
– Пойдем?
– Да.
Я закрываю «Птиц Америки», возвращаю ее в стеклянный домик, открываю ее на странице «Фламинго», закрываю дверцу, запираю. Генри спрыгивает со стула, съедает печенье. Возвращаю на место войлок и задвигаю стул. Генри выключает свет, и мы выходим из библиотеки.
Мы бродим, болтаем обо всем, что летает и ползает, едим печенье. Генри рассказывает мне о маме, папе и миссис Ким, которая учит его делать лазанью, и о Бренде (я и забыл, а это моя лучшая подруга детства; мы с ней дружили, пока ее семья не переехала в Тампу, штат Флорида). Это будет примерно через три месяца. Мы стоим напротив бушмена, легендарной восточной равнинной гориллы, великолепно выполненное чучело которой таращится на нас со своего маленького стенда из мрамора в коридоре первого этажа. И вдруг Генри вскрикивает, делает шаг вперед, пытаясь найти у меня защиты, я подхватываю его, и он исчезает. У меня в руках остается мягкая пустая футболка. Вздыхаю и иду наверх, чтобы полюбоваться на мумии. Мое маленькое «я» уже дома, залезает в постель. Я помню, помню. Я проснулся утром, и это было как прекрасный сон. Мама посмеялась и сказала, что сказка про путешествие во времени ей понравилась и она тоже хочет попробовать.
Это был первый раз.
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ, ЧАСТЬ ВТОРАЯ
23 СЕНТЯБРЯ 1977 ГОДА, ПЯТНИЦА
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 6)
ГЕНРИ: Я в долине. Сижу немного в стороне от поляны, голый, потому что не нашел одежды в коробке, обычно приготовленной Клэр. Нет и самой коробки, поэтому я ужасно счастлив, что день теплый, возможно, начало сентября, год определить не могу. Сижу на корточках в высокой траве. И думаю. Отсутствие коробки с одеждой означает, что я появился раньше, чем познакомился с Клэр. Может быть, Клэр еще и не родилась. Такое бывало раньше, и это ужасно больно, я скучаю по Клэр и провожу время, прячась в долине, не осмеливаясь показаться по соседству с ее семьей. С тоской вспоминаю яблони на западном конце долины. В это время года уже должны быть яблоки, маленькие, кислые и обкусанные оленями, но съедобные. Слышу, как хлопает дверь‑ширма, и вглядываюсь через траву. Вижу девочку, которая сломя голову бежит на поляну, и, когда она пробегает по тропинке через качающиеся стебли травы, мое сердце подпрыгивает – Клэр врывается на поляну.
Она очень маленькая. Она ничего не знает, она одна. На ней все еще школьное платье, зеленый джемпер и белая блузка, гольфы до колен и кожаные ботинки; в руке пакет из «Маршалла Филда» и пляжное полотенце. Клэр расстилает полотенце на земле и вываливает содержимое пакета. В нем всевозможные письменные принадлежности: старые шариковые ручки, маленькие простые карандаши из библиотеки, цветные карандаши, пахнущие спиртом маркеры, авторучки. И еще у нее кипа листов из отцовского кабинета. Она все раскладывает, подравнивает листки, потом берет по очереди каждую ручку и карандаш, делая аккуратные линии и завитушки, тихо напевая что‑то. Какое‑то время я прислушиваюсь и понимаю, что это песня Дика Ван Дайка[16].
Я не знаю, что делать. Клэр спокойна, полностью погружена в свое занятие. Наверное, ей около шести. Если сейчас сентябрь, то она, наверное, только что пошла в первый класс. Очевидно, меня она не ждет, то есть я ей незнаком. Я уверен, что первое, чему учат в первом классе, – это не вступать в разговоры с голыми незнакомцами, которые вдруг появляются в твоем любимом месте для игр, знают твое имя и просят ничего не рассказывать маме с папой. Интересно, это точно день нашей первой встречи или нет? Может быть, мне нужно затаиться и подождать, пока Клэр не уйдет, а мне не удастся раздобыть несколько яблок и украсть что‑нибудь из прачечной или вернуться обратно.
Я резко возвращаюсь к реальности и вижу, что Клэр смотрит прямо на меня. Слишком поздно до меня доходит, что я потихоньку напевал вместе с ней.
– Кто здесь? – шепчет Клэр.
Она выглядит как злая гусыня, состоящая из одной шеи и ног. Я быстро соображаю.
– Приветствую тебя, землянин,– растягиваю я слова.
– Марк! Ты Нимрод!
Клэр осматривается, думая, что бы кинуть, и решает кинуть ботинки с тяжелыми, острыми каблуками. Она сбрасывает их и кидает. Не думаю, что она четко видит меня, но ей везет, и один ботинок попадает мне по губе и рассекает ее до крови.
– Пожалуйста, не надо.
Мне нечем остановить кровь, поэтому я прижимаю ко рту руку и говорю приглушенно. Сильно болит челюсть.
– Кто здесь? – Теперь Клэр испугана, и я тоже.
– Генри. Это Генри, Клэр. Я тебя не обижу и надеюсь, ты в меня ничего больше кидать не будешь.
– Отдай мне мои ботинки. Я тебя не знаю. Почему ты прячешься? – Клэр изо всех сил таращится на меня.
Я выбрасываю ее ботинки обратно на поляну. Она их подбирает и держит в руках, как револьверы.
– Я прячусь, потому что я потерял свою одежду и стесняюсь. Я пришел издалека, я есть хочу, я никого тут не знаю, и у меня губа разбита.
– Откуда ты пришел? Откуда ты знаешь, как меня зовут?
Только правда и ничего, кроме правды.
– Я пришел из будущего. Я путешественник во времени. В будущем мы с тобой друзья.
– Люди путешествуют во времени только в кино.
– Мы просто хотим верить, что это так.
– Почему?
– Если бы все путешествовали во времени, то настало бы столпотворение. Ну, когда ты на прошлое Рождество ездила к своей бабушке Эбшир, ты ведь была в аэропорту О\'Хара, и там было очень, очень много народу, верно? Мы, путешественники во времени, не хотим все запутывать, поэтому мы ведем себя тихо.
Какое‑то время Клэр переваривает информацию.
– Выходи.
– Одолжи мне свое полотенце.
Она поднимает его, разбрасывая все карандаши, ручки, листки бумаги. Через голову бросает мне полотенце, я его хватаю, поворачиваюсь спиной, встаю и закручиваю полотенце вокруг себя. На полотенце крупные ярко‑розовые и оранжевые геометрические фигуры. Именно о такой штуке мечтаешь, когда собираешься встретить впервые свою будущую жену. Я поворачиваюсь и вхожу на поляну, сажусь на камень, стараясь выглядеть насколько можно презентабельно. Клэр стоит от меня как можно дальше, чуть не на другой стороне поляны. В руках у нее по‑прежнему зажаты ботинки.
– У тебя кровь.
– А, да. Ты же в меня ботинком кинула.
– Да ты что!
Тишина. Я пытаюсь выглядеть безобидным и милым. Это очень важно для маленькой Клэр, потому что другому человеку она не поверит.
– Ты надо мной смеешься.
– Даже в мыслях не было. Почему ты так решила? Клэр не была бы собой, если бы не упрямилась.
– Никто не путешествует во времени. Ты врешь.
– Санта путешествует.
– Что?
– Ну конечно. А как, ты думаешь, он умудряется доставить все подарки за одну ночь? Он просто постоянно подкручивает стрелки часов на несколько оборотов назад, пока не прогуляется по всем до единой печным трубам.
– Санта волшебный. Ты не Санта.
– В смысле, я не волшебный? Господи, Луиза, ты просто маленькая упрямица.
– Я не Луиза.
– Я знаю. Ты Клэр. Клэр Анна Эбшир, двадцать четвертого мая тысяча девятьсот семьдесят первого года рождения. Твои родители – Филип и Люсиль Эбшир, и ты живешь с ними, с твоей бабушкой, братом Марком и сестрой Алисией в том большом доме на холме.
– Даже если ты это все знаешь, это не значит, что ты из будущего.
– Если немного тут задержишься, то увидишь, как я исчезну.
Думаю, я могу рассчитывать на это, потому что помню, как однажды Клэр рассказывала, что в нашей с ней первой встрече ее больше всего поразило мое исчезновение.
Тишина. Клэр переносит вес тела с одной ноги на другую и отмахивается от комара.
– Ты знаешь Санту?
– Лично? Нет. – Кровь идти перестала, но я, должно быть, выгляжу жутко. – Эй, Клэр, у тебя случайно пластыря нет? Или еды? Когда я путешествую во времени, я всегда очень голодный.
Она задумывается на минутку. Лезет в карман джемпера и достает шоколадный батончик «Херши», надкусанный с одной стороны. Бросает его мне.
– Спасибо. Как раз то, что я люблю.
Я ем аккуратно, но очень быстро. Уровень сахара в крови почти никакой. Засовываю обертку в ее пакет.
– Ты ешь, как собака, – приходит в восторг Клэр.
– Неправда! – Я ужасно обижаюсь. – У меня большие пальцы, как у человека, видишь?
– Как это?
– Сделай так.– Я показываю знак «хорошо». Клэр повторяет за мной. – Видишь, если большие пальцы расположены так, то ты человек. Это значит, что ты можешь откручивать крышки у банок, завязывать шнурки на ботинках и делать много чего такого, чего животные не умеют.
Клэр это не понравилось.
– Сестра Кармелита говорит, что у животных нет души.
– Ну конечно, у животных есть душа. Откуда она это взяла?
– Она сказала, что так говорит Папа Римский.
– Папа – старый дурак. У животных души гораздо тоньше, чем у нас. Они никогда не врут и не надувают друг друга.
– Они едят друг друга.
– Ну да, им приходится друг друга есть. Они не могут пойти в «Дейри‑Квин» и купить ванильный рожок с ванильной крошкой, так ведь?
(Это самое любимое лакомство Клэр, но это в детстве. Взрослая Клэр предпочитает суси, особенно суси из «Катсу» на Петерсон‑авеню.)
– Они могут есть траву.
– И мы можем, но не едим. Мы едим гамбургеры.
Клэр садится на самый краешек поляны.
– Этта говорит, что нельзя разговаривать с незнакомцами.
– Хороший совет. Тишина.
– Когда ты исчезнешь?
– Когда соберусь и буду готов. Я тебе надоел? – (Клэр закатывает глаза.) – Над чем ты работаешь?
– Над каллиграфией.
– Можно посмотреть?
Клэр аккуратно поднимается и собирает рассыпанные листки, не сводя с меня злобного взгляда. Осторожно нагибаюсь вперед и протягиваю руку, как будто она ротвейлер. Клэр быстро всовывает мне в руку листки и отскакивает назад. Внимательно рассматриваю их, как будто она вручила мне кипу оригинальных эскизов Брюса Роджерса для «Кентавра», «Келлскую книгу»[17] или что‑то в этом роде. На листах печатными буквами, все крупнее и крупнее, написано: «Клэр Анна Эбшир». Все верхние и нижние завитки букв причудливо извиваются, и в каждом завитке виднеется улыбающаяся рожица. В общем, довольно мило.
– Здорово.
Клэр довольна, как и всегда, получив похвалу за свою работу.
– Я могу и для тебя такое сделать.
– Спасибо. Но мне ничего не разрешается брать с собой, когда я путешествую во времени, поэтому, может, ты сохранишь это для меня, чтобы я смог смотреть, когда я буду здесь.
– Почему ты ничего не можешь забрать?
– Ну подумай сама. Если бы путешественники во времени начали таскать туда‑сюда вещи, то очень скоро в мире творился бы жуткий кавардак. Например, я бы мог принести из будущего деньги. Я бы подсмотрел все выигравшие лотерейные билеты и футбольные команды и получил бы мешок денег. Это же нечестно, да? Или, если бы я был вообще нечестным, я мог бы украсть что‑нибудь и унести в будущее, чтобы никто меня не поймал.
– Ты мог бы быть пиратом! – При мысли, что я пират, Клэр расцветает, совсем забыв, что я – самый настоящий страшный‑ужасный незнакомец. – Ты мог бы закопать деньги, нарисовать карту сокровищ и выкопать их в будущем.
На самом деле отчасти именно таким образом мы с Клэр спонсируем наш бездумный образ жизни в будущем времени. Взрослая Клэр находит это довольно аморальным, хотя подобные действия обеспечивают нам нишу на бирже.
– Классная идея. Но, знаешь, мне нужны не деньги, а одежда.
Клэр недоуменно смотрит на меня.
– У твоего папы есть одежда, которая ему не нужна? Даже старые штаны подойдут. То есть полотенце мне нравится, не пойми меня неправильно, просто там, откуда я прихожу, я обычно хожу в штанах.
Филип Эбшир немного ниже меня и фунтов на тридцать тяжелее. Его штаны смотрятся на мне смешно, но неплохо.
– Я не знаю…
– Ничего, это не сейчас, так что не беспокойся. Но если ты принесешь что‑нибудь к моему следующему появлению, это будет очень мило с твоей стороны.
– Следующему появлению?
Я беру чистый листок бумаги и карандаш. Пишу печатными буквами: «29 СЕНТЯБРЯ, 1977 ГОДА, ВТОРНИК. ПОСЛЕ ОБЕДА». Вручаю листок Клэр, она осторожно принимает его. У меня в глазах мутнеет. Я слышу, как Этта зовет Клэр домой.
– Это секрет, Клэр, хорошо?
– Почему?
– Не могу сказать. А сейчас мне пора. Было приятно познакомиться. Будь хорошей девочкой.
Я протягиваю ей руку, и она отважно пожимает ее. Когда наши руки соприкасаются, я исчезаю.
9 ФЕВРАЛЯ 2000 ГОДА, СРЕДА
(КЛЭР 28, ГЕНРИ 36)
КЛЭР: Еще очень рано, около шести утра, и я сплю легким утренним сном, когда с грохотом появляется Генри и будит меня. Я понимаю, что он исчезал ночью. Он материализуется практически верхом на мне, я начинаю орать, и мы до смерти пугаем друг друга, а потом он начинает хохотать и скатывается с меня. Переворачиваюсь к нему лицом и вижу, что у него сильно рассечена губа. Бегу за полотенцем, прикладываю к губе, а Генри все продолжает смеяться.
– Как это случилось?
– Ты кинула в меня ботинок.
– Неправда.– Я не помню, чтобы когда‑нибудь кидала чем‑то в Генри.
– Правда. Мы встретились в первый раз, и как только ты меня увидела, сказала: «Вот мужчина, который станет моим мужем»,– и врезала мне ботинком. Я всегда говорил, что у тебя на редкость логичные суждения и поступки.
29 СЕНТЯБРЯ 1977 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(КЛЭР 6, ГЕНРИ 35)
КЛЭР: На календаре на папином столе этим утром то же число, что и на записке, которую дал мне тот мужчина. Нелли готовила яйца всмятку для Алисии, а Этта кричала на Марка, потому что он не делал домашнюю работу, а играл в фрисби со Стивом. Я сказала: «Этта, можно я возьму старую одежду из мешков?», имея в виду мешки на чердаке, с которыми мы играли в переодевания, и Этта спросила: «А зачем?», а я ответила: «Я хочу поиграть в переодевания с Метан», и Этта разозлилась и сказала: «Уже пора в школу, а об играх будешь думать, когда вернешься обратно».
Поэтому я пошла в школу, и мы занимались мучными жучками, рисованием, а после обеда – французским, музыкой и религией. Я весь день беспокоилась насчет штанов для того человека, потому что мне казалось, что они ему ну просто очень нужны. Поэтому когда я вернулась домой, то пошла спросить Этту, но она была в городе, зато Нелли разрешила мне слизать крем с миксера, а Этта бы не разрешила, потому что после этого мы всегда жутко липкие. А мама писала что‑то, и я хотела уйти потихоньку, но она спросила: «Что тебе, детка?», и я попросила разрешения, и мама сказала, что я могу делать все, что угодно. Поэтому я пошла в прачечную, пошарила в мешках и нашла три пары старых папиных штанов, правда, на одних была дырка от сигареты. Поэтому я взяла две пары штанов, под которыми оказалась белая рубашка, которую папа носит на работу, галстук с рыбками и красный свитер. И еще желтый махровый халат, который папа носил, когда я была маленькой, и он до сих пор пахнет папой. Я сложила все вещи в пакет и отнесла его в кладовку. Когда я оттуда вышла, меня увидел Марк и спросил: «Что ты там делала, дура?», и я ответила: «Ничего, дурак», тогда он вцепился мне в волосы, а я очень сильно наступила ему на ногу, и он начал плакать и побежал жаловаться. Поэтому я поднялась к себе в комнату и начала играть в телевизор с мистером Медведем и Джейн, она была кинозвездой, а мистер Медведь спрашивал ее, как это – быть звездой, и Джейн отвечала, что на самом деле хотела быть ветеринаром, но она была настолько невероятно красивой, что должна была стать кинозвездой, а мистер Медведь ответил, что она сможет стать ветеринаром, когда станет старой. В дверь постучала Этта и спросила: «Почему ты наступила Марку на ногу?», и я ответила: «Потому что Марк просто так начал меня за волосы тянуть». Этта ответила: «Вы мне оба уже надоели» – и ушла. В общем, все было в порядке. Мы пообедали только с Эттой, потому что папа и мама ушли в гости. У нас была жареная курица, немного гороха и шоколадный торт, и Марк взял себе самый большой кусок, но я ничего не сказала, потому что слизала крем с миксера. Вот, а после обеда я попросила у Этты разрешения поиграть на улице, и она спросила, сделала ли я домашнее задание, и я ответила: «Правописание и принести листья на урок рисования», и она сказала: «Хорошо, но только не до темноты». Поэтому я пошла в комнату, взяла свой голубой свитер с зебрами, пакет с одеждой, вышла из дома и пошла на поляну. Но там человека не было, и я немного посидела на камне, а потом решила пособирать листья. Поэтому я вернулась в сад и нашла несколько листьев с маленького дерева мамы, она потом сказала мне, что оно называется гинкго, и еще кленовых и дубовых листьев. А потом я вернулась на поляну, но там опять никого не было, и я решила: «Наверное, он все придумал, что приходит из будущего, и вообще, штаны ему не так уж и нужны». И еще я подумала, что Рут, наверное, была права, потому что когда я рассказала ей про него, она сказала, что я все выдумала, потому что в настоящей жизни люди не исчезают, а только по телевизору. Или, может, мне это приснилось, потому что когда Бустер умер, мне вдруг приснилось, что он живой, сидит в клетке, а потом я проснулась, а Бустера нет, и мама сказала: «Сны и жизнь – это разные вещи, но они тоже важны». Становилось холодно, и я подумала, что, может, мне просто надо пакет оставить, а тот человек сам возьмет себе штаны. Поэтому я встала и пошла к дому по дорожке, когда за спиной у меня раздался шум и кто‑то сказал: «О черт, больно‑то как». И я так испугалась.
ГЕНРИ: Появившись, я врезаюсь в камень и раздираю колени. Я на поляне, смотрю, как дивно садится за деревья солнце в восхитительном тернеровском[18] спектре оранжевого и красного. На поляне никого нет, я вижу только пакет с одеждой и быстро соображаю, что Клэр оставила его здесь, и, возможно, я появился довольно скоро после нашей с ней первой встречи. Клэр нигде не видно, и я тихо зову ее по имени. Ответа нет. Роюсь в пакете и выуживаю пару брюк из хлопчатобумажного твила, великолепные коричневые шерстяные штаны, жуткий галстук с разводами, гарвардский свитер, белую рубашку с темным кругом под воротником и пятнами от пота под мышками и изысканный шелковый халат с монограммой «Филип» и большой дырой над карманом. Все эти одежки очень хорошо мне знакомы, за исключением галстука, и я счастлив увидеть их. Надеваю брюки из твила и свитер и благословляю Клэр за хороший вкус – по‑видимому, наследственный – и чувство цвета. Мне очень хорошо; обуви у меня, правда, нет, а так я вполне готов к существованию в этом отрезке времени.
– Спасибо, Клэр, ты здорово мне помогла, – тихо говорю я.
И с удивлением вижу ее у края поляны. Быстро спускаются сумерки, и Клэр выглядит маленькой и испуганной в темноте.
– Привет.
– Привет, Клэр. Спасибо за одежду. Все просто здорово, очень мило, и сегодня я не замерзну.
– Мне уже скоро домой пора.
– Конечно, ведь уже почти темно. Сейчас середина недели, да?
– Угу.
– А какое число?
– Двадцать девятое сентября тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, вторник.
– Большое спасибо. Ты мне очень помогла.
– А почему ты этого не знаешь?
– Ну, я же только что здесь появился. Несколько минут назад у меня было двадцать седьмое марта двухтысячного года, понедельник. Было утро, шел дождь, и я готовил себе бутерброд.
– Но ты мне написал на бумажке. – Она достает бланк офиса Филипа и протягивает мне.
Подхожу к ней, беру листок и с интересом вижу дату, выведенную своей рукой старательными печатными буквами. Задумываюсь, как бы получше объяснить причуды путешествий во времени маленькому ребенку, которым на данный момент является Клэр.
– Ну смотри… Ты знаешь, как пользоваться магнитофоном?
– Угу.
– Хорошо. Ты вставляешь кассету, и она играет с начала и до конца, так?
– Да…
– Твоя жизнь – то же самое. Ты утром встаешь, идешь завтракать, чистишь зубы и идешь в школу, так? Ведь не бывает такого, чтобы ты вдруг проснулась и увидела, что ты в школе на обеде с Хелен и Рут, а потом вдруг оказываешься дома и начинаешь одеваться?
– Правильно, – хихикает Клэр.
– Ну, а у меня все не так. Потому что я путешественник во времени, и я постоянно прыгаю то в одно время, то в другое. Вот если ты поставила кассету с начала, и она начинает играть, а потом ты говоришь: «Ой, я хочу эту песню еще раз послушать», то ставишь ее опять, а потом ты хочешь перемотать на следующую песню, но случайно проматываешь слишком много, поэтому потом ты перематываешь назад, но вдруг опять попадаешь не туда. Понимаешь?
– Вроде да.
– Это, конечно, не самая лучшая аналогия. В общем, иногда я теряюсь во времени и не знаю, где и когда я появился.
– А что такое аналогия?
– Это когда пытаешься что‑то объяснить, но вместо этого говоришь что‑то другое. Например, мне сейчас в этой одежде тепло и уютно как мышке в норке, а ты красивая как картинка, а Этта будет злая как волк, если ты быстренько не окажешься дома.
– А ты будешь тут спать? Пойдем в дом, у нас есть комната для гостей.
– Боже, это очень мило с твоей стороны. К сожалению, мне нельзя с твоей семьей встречаться до девяносто первого года.
Кажется, Клэр запуталась. Думаю, отчасти проблема в том, что она не представляет себе дат позднее семидесятых годов. Я помню, что когда был такого же возраста, не представлял себе шестидесятых.
– А почему нет?
– Это одно из правил. Люди, которые путешествуют во времени, не должны общаться с обычными людьми во время своих путешествий, потому что иначе все жутко запутается.
На самом деле я в это не верю; все случается так, как должно случиться, раз и навсегда. Я не сторонник этого принципа.
– Но со мной ты разговариваешь.
– Ты особенная. Ты храбрая, умная и умеешь хранить секреты.
– Я сказала Рут, а она мне не поверила, – смущается Клэр.
– О, ну не беспокойся. Мне тоже очень мало кто верил. Особенно врачи. Врачи ни во что не верят, пока им не докажешь.
– Я тебе верю.
Клэр стоит в пяти футах от меня. На ее маленьком бледном личике отражается последний оранжевый всплеск заката. Волосы туго завязаны в хвост, голубые джинсы и темный свитер, по которому скачут зебры. Кулачки сжаты, она выглядит решительной и свирепой. Я грустно думаю, что наша дочь выглядела бы точно так же.
– Спасибо, Клэр.
– Мне пора идти.
– Это точно.
– Ты вернешься?
Я мысленно прокручиваю список.
– Я вернусь шестнадцатого октября. Это пятница. Приходи сюда, после школы. И принеси голубой дневник, который тебе Меган подарила на день рождения, и синюю шариковую ручку.
Я повторяю дату, глядя на Клэр и убеждаясь, что она запомнила.
– Au revoir[19], Клэр.
– Au revoir…
– Генри.
– Au revoir, Генри. – У нее уже сейчас произношение лучше, чем у меня.
Клэр поворачивается и убегает в объятия освещенного и зовущего дома, а я возвращаюсь в темноту и отправлять бродить по окрестностям. Позднее этим вечером я выбрасываю галстук в мусорный бак за закусочной «У Дины».
УРОКИ ВЫЖИВАНИЯ
7 ИЮНЯ 1973 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(ГЕНРИ 27 И 9)
ГЕНРИ: Я стою через дорогу от Чикагского института искусств солнечным июньским днем 1973 года в компании девятилетнего себя. Он пришел сюда из будущей среды; я пришел из 1990 года. Мы целый день и вечер развлекались, как хотели, и вот пришли к одному из великолепнейших музеев искусств в мире, чтобы научиться карманным кражам.
– А может, просто посмотрим картину? – умоляет Генри.
Он нервничает. Он раньше никогда такого не делал.
– Нет. Тебе нужно этому научиться. Как ты собираешься выжить, если ничего не сможешь украсть?
– Буду милостыню просить.
– Прямой путь в тюрьму. Итак, слушай: когда мы туда попадем, я хочу, чтобы ты держался в стороне, мы притворимся, что друг друга не знаем. Но не отходи далеко, смотри, что я буду делать. Если я тебе что‑нибудь отдам, смотри не урони, положи в карман как можно быстрее. Понял?
– Понял. Мы на святого Георгия посмотрим?
– Конечно.
Мы переходим Мичиган‑авеню, идем мимо студентов и домохозяек, греющихся на ступенях музея. Проходя мимо бронзового льва, Генри дотрагивается до его морды.
Мне довольно‑таки плохо от всего этого. С одной стороны, я учу самого себя необходимым для выживания вещам. Другие уроки из этого курса включают в себя кражу в магазинах, избиение людей, взлом замков, лазанье по деревьям, вождение машины, проникновение в дома и умение использовать странные вещи типа жалюзи и крышек от мусорных ведер в виде оружия. С другой стороны, я совращаю самого себя в детстве. Со вздохом понимаю, что кто‑то должен это сделать.
Сегодня праздник, поэтому людей полным‑полно. Мы стоим в очереди, движемся к входу и медленно поднимаемся по центральной лестнице. Входим в Европейскую галерею и проходим от Нидерландов семнадцатого века к Испании пятнадцатого. Святой Георгий спокойно стоит, как и всегда, готовый убить дракона тонким копьем, а белые, розовые и зеленые принцессы ждут тихонько на среднем плане. Мы с моим вторым «я» всем сердцем любим желтопузого дракона и всегда рады видеть, что момент его ужасной смерти еще не настал.
Пять минут стоим перед картиной Бернардо Марторелла[20], и потом Генри поворачивается ко мне. Мы сейчас одни в галерее.
– Это не так уж трудно, – говорю я. – Будь внимателен. Найди какого‑нибудь растяпу. Выясни, где у него бумажник. У большинства мужчин он или в заднем кармане, или во внутреннем кармане пиджака. У женщин – в сумке за спиной. Если ты на улице, можешь схватить сумку целиком, но тогда тебе сначала нужно убедиться, что вокруг нет никого, от кого ты не смог бы сбежать. Гораздо лучше, если ты возьмешь то, что нужно, не привлекая внимания.
– Я видел в кино, что мальчишки тренировались на костюме с маленькими колокольчиками, и если они дотрагивались до костюма, колокольчики начинали звенеть.
– Да, я помню этот фильм[21]. Можешь дома попробовать. А теперь пойдем.
Я веду Генри из пятнадцатого в девятнадцатый век; и вдруг мы оказываемся посреди французских импрессионистов. Институт искусств знаменит своей коллекцией импрессионистов. Выбирать мне, а эти комнаты как всегда набиты под завязку людьми, страждущими увидеть «Воскресную прогулку на острове Гранд‑Жатт»[22] или «Стог сена» Моне. Генри слишком маленький, чтобы видеть картины за спинами взрослых, но сейчас он в любом случае слишком нервничает, чтобы смотреть на них. Я осматриваю комнату. Женщина наклонилась над коляской, в которой пищит и вертится ребенок. Наверное, ему пора спать. Киваю Генри и иду к ней. У нее сумка на одной застежке, болтается за спиной. Она полностью сосредоточена на том, чтобы заставить ребенка утихнуть. Она стоит напротив «Мулен‑Руж» Тулуз‑Лотрека. Я делаю вид, что смотрю на картину, вроде бы случайно толкаю ее, заставляя качнуться вперед, хватаю за руку: «Простите, мне так жаль, я не смотрел, куда шел. Вы в порядке? Здесь так много народу…» Моя рука в ее сумочке, она взволнована, у нее темные глаза, длинные волосы, большая грудь, она пытается сбросить вес, набранный в период беременности. Я ловлю ее взгляд, вытаскиваю кошелек, продолжаю извиняться, когда кошелек проскальзывает в карман рукава, я смотрю на нее сверху вниз, улыбаюсь, отхожу от нее, поворачиваюсь и ухожу, оглядываясь через плечо. Она взяла в руки ребенка и смотрит мне вслед, немного несчастная. Я улыбаюсь и ухожу. Генри идет за мной, когда я спускаюсь по ступеням к молодежному музею. Мы встречаемся у мужского туалета.
– Странно,– говорит Генри.– Почему она так на тебя смотрела?
– Она одинокая, – изрекаю я. – Может быть, ее муж нечасто бывает дома.
Мы заходим в кабинку, и я вынимаю бумажник. Ее зовут Дениз Рэдк. Она живет в Вилла‑Парке, Иллинойс. Сотрудник музея и выпускница Университета Рузвельта. В кошельке двадцать два доллара и мелочь. Я показываю это Генри, ничего не говоря кладу все обратно в кошелек и отдаю ему. Мы выходим из кабинки, из туалета, обратно к входу в музей.
– Отдай охраннику. Скажи, что нашел на полу.
– Почему?
– Нам это не нужно, я просто показывал, как это делается.
Генри бежит к охраннику, пожилой чернокожей женщине, которая улыбается и вроде приобнимает Генри. Он медленно возвращается, мы идем на некотором расстоянии друг от друга, я впереди, вниз по длинному темному коридору, который когда‑то в будущем разместит выставку декоративного искусства и приведет к еще не придуманному крылу музея, где сейчас висят постеры. Я ищу легкую добычу, и прямо передо мной стоит просто мечта карманного вора. Невысокий, коренастый, загорелый; ощущение такое, что он в своей бейсболке «Ригли Филд», штанах из полиэфира и голубой рубашке просто завернул не туда. Он стоит и просвещает невзрачную девчонку насчет Винсента Ван Гога.
– И он отрезает свое ухо и отдает своей подруге – эй, а тебе бы такой подарок понравился? Ухо! Да уж. И они заперли его в психушке…
Насчет этого типа у меня никаких колебаний нет. Он важно вышагивает, изрекая глупости, блаженно не ведая о моем присутствии, бумажник у него лежит в заднем кармане. У него большое брюшко, но зада почти нет, и бумажник просто кричит мне: «Возьми меня!» Я слоняюсь у них за спиной. Генри ясно видит, как я ловко засовываю большой и указательный палец в оттопыренный карман и высвобождаю бумажник. Отхожу назад, они идут дальше, я передаю бумажник Генри, и он засовывает его в карман брюк.
Я показываю Генри и другие штуки: как достать бумажник из внутреннего кармана пиджака, как заслонить свою руку, когда она внутри женской сумочки, шесть разных приемов отвлечь человека, пока вытаскиваешь у него кошелек, как забрать кошелек из заднего кармана, как непринужденно заставить человека показать, где у него лежат деньги. Теперь он выглядит спокойнее и даже начинает получать удовольствие.
Наконец я говорю:
– Ну, теперь твоя очередь.
– Я не могу, – жутко пугается он.
– Конечно, можешь. Оглядись. Выбери кого‑нибудь.
Мы стоим в комнате с японскими книгами. Здесь полно пожилых дам.
– Не здесь.
– Хорошо. А где?
– В ресторане? – подумав, решает он.
Не спеша идем в ресторан. Я очень живо помню этот момент, свой ужас. Смотрю на самого себя – и точно, он белый от ужаса. Улыбаюсь, потому что знаю, что будет дальше. Мы пристраиваемся в очередь в ресторан. Генри оглядывается, выискивая.
Перед нами в очереди стоит очень высокий мужчина среднего возраста в превосходно скроенном коричневом легком костюме; по нему невозможно угадать, где у него бумажник. Генри подходит к этому человеку, держа на вытянутой руке один из вытащенных мною ранее кошельков.
– Сэр? Это ваш? – тихо спрашивает Генри. – Он лежал на полу.
– Что? А, нет, это не мой. – Он проверяет правый задний карман брюк, нащупывает свой бумажник, наклоняется к Генри, берет у него кошелек и открывает. – О, ну, думаю, тебе нужно отдать его охраннику, да… тут довольно много денег.
Он в очках с толстыми линзами, смотрит на Генри через них, пока тот залазит в его задний карман и вытаскивает бумажник. Поскольку на Генри надета футболка с коротким рукавом, я подхожу к нему, он передает мне свою добычу. Высокий худой мужчина в коричневом костюме указывает на лестницу, объясняя Генри, как вернуть находку. Генри неспешно идет туда, я иду следом, обгоняю Генри и веду его прямо через музей к выходу, мимо охраны, выходим на Мичиган‑авеню и отправляемся в южном направлении. И вот мы, ухмыляясь, как дьяволята, оказываемся в кафе «У художника», где на нетрудовые доходы угощаемся молочными коктейлями и жареной картошкой. После этого выкидываем в мусорные баки бумажники, подсчитываем деньги, и я снимаю нам комнату в «Палмер‑Хаузе».
– Ну? – спрашиваю я, садясь на краешек ванны и глядя, как Генри чистит зубы.
– Шо у? – отвечает Генри с полным ртом пасты.
– Что ты думаешь?
– Насчет чего?
– Карманных краж.
– Нормально, – говорит он, глядя на меня в зеркало. Поворачивается и смотрит прямо на меня, широко улыбается, заявляя: – Я это сделал!
– Ты просто молодчина!
– Да! – Улыбка гаснет. – Генри, мне не нравится путешествовать во времени одному. С тобой лучше. Ты не можешь всегда быть со мной?
Он стоит ко мне спиной, и мы смотрим друг на друга через зеркало. Бедный маленький я: в этом возрасте у меня спина худая, лопатки торчат, как прорезающиеся крылья. Он поворачивается, ожидая ответа, и я знаю, что должен сказать ему, сказать себе. Протягиваю руку, осторожно поворачиваю его, ставлю рядом с собой: бок к боку, одного роста, мы смотрим в зеркало.
– Посмотри.
Мы изучаем свои отражения, мы как близнецы, отразившиеся в украшенном позолотой гостиничном зеркале. У обоих темные волосы, одинаковый разрез темных глаз и одинаковые круги под глазами, мы одинаково говорим и слышим одинаковыми ушами. Я выше, мускулистее и побрит. Он тоньше, нескладный, одни колени и локти. Я поднимаю руку и убираю со лба волосы, обнажая шрам, полученный в аварии. Бессознательно он повторяет мой жест, дотрагиваясь до своего шрама на собственном лбу.
– Такой же, как у меня, – пораженный, говорит мой другой я. – Откуда он у тебя?
– Оттуда же, откуда и у тебя. Они одинаковые. Мы одинаковые.
Момент истины. Сначала я не понимал, и вдруг – вот оно, я просто взял и понял. Смотрю, как это происходит. Я смотрю на нас обоих одновременно, снова испытывая это ощущение потери самого себя, впервые понимаю совмещение будущего и настоящего. Но я слишком привык к этому, для меня это более чем нормально, и я остаюсь в стороне, вспоминая удивление девятилетнего себя, когда я внезапно увидел, узнал, что мой друг, учитель, брат – это я. Я и только я. Одиночество.
– Ты – это я.
– Только старше.
– Но… как же другие?
– Путешественники во времени? Он кивает.
– Я не знаю, есть ли другие. В смысле, я их никогда не встречал.
В уголке моего левого глаза набухает слеза. Когда я был маленьким, то воображал, что есть целое сообщество путешественников во времени и Генри, мой учитель, – посланец, отправленный учить меня, чтобы потом я мог быть принят в это сообщество. Я по‑прежнему чувствую себя отверженным, последней особью когда‑то многочисленного вида. Так Робинзон Крузо обнаружил обманчивый отпечаток следа на песке и потом понял, что след его собственный. Другой я, маленький, как листок на ветру, прозрачный, как вода, начинает плакать. Я обнимаю его, обнимаю себя, и мы сидим долго‑долго.
Позднее мы заказываем в номер горячий шоколад и смотрим Джонни Карсона[23]. Генри засыпает при включенном свете. После того как программа заканчивается, я смотрю на него, а его нет, он вернулся обратно в мою детскую комнату в квартире отца, сонный стоит у моей детской кровати, падает в нее. Выключаю телевизор и свет. Шум улиц 1973 года влетает через окно. Хочу домой. Лежу на жесткой гостиничной кровати, один. И по‑прежнему не понимаю.
10 ДЕКАБРЯ 1978 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(ГЕНРИ 15 И 15)
ГЕНРИ: Я в своей спальне со своим другим «я». Он пришел из будущего марта. Мы занимаемся тем, чем обычно занимаемся, когда остаемся одни. На улице холодно, мы оба достигли половой зрелости, но с девчонками пока еще ничего не пробовали. Думаю, этим занималось бы большинство людей, если бы у них были такие же возможности, как у меня. Но не подумайте, я не гей, ничего подобного.
Позднее воскресное утро. Слышу, как в церкви Святого Джо звонят колокола. Вчера отец пришел домой поздно; думаю, после концерта он завис в баре; он был так пьян, когда вернулся, что упал на лестницу, и мне пришлось втаскивать его в комнату и на кровать. Я слышу, как он, кашляя, возится в кухне.
Мой другой «я», кажется, нервничает, он постоянно посматривает на дверь.
– Что? – спрашиваю я его.
– Ничего,– отвечает он. Я встаю и запираю дверь.
– Нет, – шепчет он. Кажется, ему трудно говорить.
– Да ладно тебе, – отвечаю я.
Я слышу тяжелые шаги отца прямо под дверью.
– Генри? – спрашивает он, и дверная ручка медленно поворачивается.
Внезапно понимаю, что случайно отпер замок, Генри кидается к нему, но поздно: отец просовывает голову в дверь, и там мы, на месте преступления.
– Господи, – выдыхает он. Глаза у него расширяются, на лице появляется неописуемое отвращение. – Господи, Генри.
Он захлопывает дверь, я слышу, как он возвращается в свою комнату. Бросаю на себя укоризненный взгляд, натягивая джинсы и футболку. Иду через коридор в спальню отца. Дверь закрыта. Стучу. Ответа нет. Жду.
– Папа?
Тишина. Открываю дверь и встаю на пороге.
– Папа?
Он сидит спиной ко мне на кровати. Он не шевелится, я какое‑то время стою на пороге, но не могу заставить себя войти в комнату. Наконец захлопываю дверь и иду к себе.
– Это была только твоя ошибка, только твоя,– сурово выговариваю я своему другому «я».
На нем надеты джинсы, он сидит на стуле, сжав голову руками.
– Ты знал, ты знал, что это случится, и не сказал ни слова. Где твое чувство самосохранения? Что, черт тебя возьми, с тобой случилось? Какой смысл знать будущее, если не можешь защитить себя хотя бы от таких мелких унизительных вещей…
– Заткнись, – бурчит Генри. – Просто заткнись.
– Я не заткнусь, – говорю я, срываясь на крик. – Ты понимаешь, тебе нужно было просто сказать…
– Послушай, – покаянно смотрит он на меня. – Это было как… как тогда, на катке.
– О черт!
Пару лет назад я увидел, как в Индиан‑Хед‑парке маленькой девочке попало в голову хоккейной шайбой. Это было ужасно. Позднее я узнал, что девочка умерла в больнице. И потом начал возвращаться в тот день, снова и снова, хотел предупредить ее маму – и не мог. Я как будто был зрителем в кино или привидением. Я кричал: «Нет, заберите ее домой, не позволяйте ей кататься, заберите ее, она ушибется, она умрет» – и понимал, что эти слова были только в моей голове, и все шло, как и раньше.
– Ты говоришь об изменении будущего, – говорит Генри, – но для меня это прошлое, и, насколько я знаю, с этим ничего нельзя сделать. В смысле, я устал, и вообще, я пытался, и поэтому все так и вышло. Если бы я что‑то не сказал, ты бы не встал…
– А зачем ты что‑то сказал?
– Потому что так надо. И ты тоже так сделаешь, вот увидишь.– Он пожимает плечами. – Это как с мамой. Несчастный случай. Immer wieder [24]. Снова и снова, постоянно одно и то же.
– Собственный выбор?
Он встает, подходит к окну и стоит, глядя на задний двор Татингеров.
Я просто разговаривал с собой, пришедшим из тысяча девятьсот девяносто второго года. Он рассказал кое‑что интересное: он сказал, что думает, что когда ты в настоящем, во времени, есть только собственный выбор. Он говорит, что в прошлом мы можем только то, что уже сделали, и если мы оказываемся там, по‑другому быть не может.
– Но где бы я ни был, это мое настоящее. Разве я не могу решать…
– Нет. Видно, нет.
– А что он сказал о будущем?
– Ну, давай подумаем. Ты идешь в будущее, что‑то делаешь и возвращаешься в настоящее. Тогда то, что ты сделал, это часть твоего прошлого. Возможно, это тоже неизбежно.
Я чувствую дикое сочетание свободы и отчаяния. Я вспотел; он открывает окно, и в комнату влетает холодный воздух.
– Но тогда я не отвечаю ни за что, что я сделал не в своем настоящем.
– Ну наконец‑то,– улыбается он.
– И все это уже случилось.
– Да, что‑то в этом роде.
Он проводит руками по лицу, и я вижу, что ему пора начинать бриться.
– Но он сказал, что ты должен вести себя так, как будто у тебя есть этот свободный выбор, как будто ты ответствен за происходящее.
– Почему? Разве это имеет значение?
– Очевидно, если ты делаешь по‑другому, все будет плохо. И неправильно.
– Он это на своем опыте знал?
– Да.
– И что произойдет дальше?
– Отец не будет разговаривать с тобой три недели. И это, – он указывает рукой на кровать, – это придется прекратить.
– Хорошо, – вздыхаю я. – Что‑нибудь еще?
– Вивиан Теска.
Вивиан – это девушка из математического класса, о которой я постоянно думаю. Я ни разу с ней и словом не обмолвился.
– Завтра после урока подойди к ней и пригласи ее на свидание.
– Я ее даже не знаю.
– Поверь мне.
Он улыбается так, что я задумываюсь, почему, черт возьми, я должен ему верить, но верить хочется, и я соглашаюсь.
– Мне пора. Денег дай.
Я протягиваю ему двадцать долларов.
– Еще.
Я даю еще двадцатку.
– Больше нет.
– Ладно.
Он одевается, выбирая вещи, против исчезновения которых я бы не возражал.
– Пальто возьмешь? – Я протягиваю ему перуанский лыжный свитер, который всегда ненавидел. Он делает гримасу и надевает его.
Мы идем к задней двери квартиры. Церковные колокола звонят полдень.
– Пока, – говорит другой я.
– Удачи, – говорю я в ответ, странно тронутый видом себя, уходящего в неизвестное, в холодное воскресное чикагское утро, чужое и незнакомое. Он топает по деревянным ступеням, а я возвращаюсь в тихую квартиру.
17 НОЯБРЯ 1982 ГОДА,
СРЕДА/28 СЕНТЯБРЯ 1982 ГОДА, ВТОРНИК
(ГЕНРИ 19)
ГЕНРИ: Я на заднем сиденье в полицейской машине в Зионе, Иллинойс. На мне наручники и ничего больше. Внутри машина вся провоняла сигаретами, кожей, потом и еще каким‑то запахом, который разобрать не могу, но он присущ именно полицейским машинам. Запах дикого страха, я думаю. Левый глаз у меня заплыл и не видит, грудь в синяках, порезах и грязи из‑за того, что один из двух полицейских, тот, который поздоровее, засунул меня в бак, полный битого стекла. Полицейские стоят рядом с машиной и разговаривают с соседями, по крайней мере один из которых точно видел, как я пытался вломиться в белый с желтым викторианский дом, рядом с которым мы припаркованы. Я не знаю, в каком времени я очутился. Я здесь около часа и напортачил по полной. Я очень голоден. Очень. Я сейчас должен быть на семинаре доктора Куэри по Шекспиру, но уверен, что я его уже пропустил. Плохо. Мы разбираем «Сон в летнюю ночь». Единственное, что мне понятно, кроме этой полицейской машины, это то, что на улице тепло и я не в Чикаго. Чикагские копы ненавидят меня, потому что я постоянно исчезаю, находясь в заключении, и они не могут понять как. А еще я отказываюсь с ними разговаривать, поэтому они так и не выяснили ни кто я, ни где живу. В тот день, когда они это выяснят, мне крышка, потому что на меня есть несколько просроченных ордеров на арест: проникновение в частную собственность, магазинная кража, сопротивление при аресте, побег из‑под ареста, нарушение чужого права владения, непристойное обнажение в общественном месте, ограбление und so weiter [25]: Из этого списка становится понятно, что я ужасно нелепый преступник, но самая главная проблема в том, что, будучи голым, трудно оставаться неприметным. Ограбление и скорость – мои главные активы, но когда я, абсолютно голый, пытаюсь вломиться в дом посреди бела дня, иногда это не срабатывает. Семь раз меня арестовывали, и пока мне удавалось исчезнуть до того, как они успевали взять у меня отпечатки пальцев или сфотографировать.
Соседи продолжают таращиться на меня через стекла полицейской машины. Мне все равно. Мне все равно. Это слишком затянулось. Черт, как я это ненавижу. Откидываюсь на сиденье и закрываю глаза.
Дверца машины распахивается. Холодный воздух, глаза у меня резко открываются, на секунду я вижу металлическую решетку, отделяющую переднее сиденье машины от заднего, потрескавшиеся виниловые чехлы, свои руки в наручниках, голые ноги в мурашках, в лобовом стекле плоское небо, черную фуражку с козырьком на приборной доске, папку в руках у офицера, его красное лицо, спутанные седеющие брови и обвисшие челюсти – все скользит, переливается, окрашивается в радужные цвета. Полицейский говорит: «Эй, у него приступ, что ли?» У меня сильно стучат зубы, и вдруг полицейская машина исчезает перед моими глазами, и я лежу на спине в собственном заднем дворике. Да. Да! Полной грудью вдыхаю сладкий сентябрьский ночной воздух. Сажусь, растираю запястья, все еще хранящие отметины от наручников.
Я смеюсь и не могу остановиться. Я снова сделал это! Гудини, Просперо[26], признайте меня! Потому что я тоже волшебник.
Накатывает приступ тошноты, и я выплевываю желчь на хризантемы Кимми.
14 МАЯ 1983 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(КЛЭР 11, ПОЧТИ 12)
КЛЭР: Сегодня день рождения Мэри Кристины Хепворт, и все девочки‑пятиклассницы из школы Сент‑Бэзил ночуют в ее доме. У нас пицца, кола и фруктовый салат на ужин, и миссис Хепворт приготовила большой торт в форме головы единорога со словами «С днем рождения, Мэри Кристина!» из красной глазури, и мы поем, Мэри Кристина задувает все двенадцать свечек за один раз. Я думаю, я знаю, какое желание она загадала; думаю, она загадала больше не расти. По крайней мере, будь я на ее месте, именно этого бы и пожелала. Мэри Кристина самая высокая в нашем классе. В ней пять футов девять дюймов. Мама чуть ее пониже, а папа у нее очень, очень высокий. Однажды Хелен спросила Мэри Кристину, сколько в нем, и та ответила, что шесть футов семь дюймов. Она единственная девочка в семье, и все ее братья старше и уже бреются, и они тоже очень высокие. Они нарочно нас не замечают и едят много торта, а Пэтти и Рут нарочно громко хихикают, когда кто‑нибудь из них проходит мимо. Так стыдно. Мэри Кристина открывает подарки. Я подарила ей зеленый свитер, такой же, как мой голубой, который ей нравится, с хитро вывязанным воротником, от Лауры Эшли. После ужина мы смотрим «Ловушку для родителей» по видику, а родители Мэри Кристины хотят вокруг нас, пока мы все не надели пижамы в ванной комнате на втором этаже и не зашли в спальню Мэри Кристины, от пола до потолка розового цвета, даже ковер во всю стену розовый. Становится понятно, что родители Мэри Кристины были жутко рады наконец‑то получить девочку после всех ее братьев. Мы все принесли с собой спальные мешки, но побросали их в углу и рассаживаемся на кровати и на полу в комнате. Нэнси принесла бутылку мятного шнапса, и мы пьем по глоточку. Вкус ужасный, как будто еж в горле застрял. Мы играем в «Правда‑неправда». Рут заставляет Венди пробежаться по коридору без курточки от пижамы. Венди заставляет Фрэнси сказать, какой размер лифчика у Лекси, ее семнадцатилетней сестры (ответ: 38D). Фрэнси просит Гейл сказать, что она с Майклом Платтнером делала в прошлую субботу в «Дейри‑Квин» (ответ: ели мороженое. Ну да, как же). Через какое‑то время всем «Правда‑неправда» надоедает, в основном потому, что становится трудно придумать хорошие задания, которые можно выполнить, и потому, что мы знаем друг про друга все, что только можно, ведь мы ходим вместе в школу с самого детского сада. Мэри Кристина говорит: «Давайте достанем гадальную доску», и все соглашаются, потому что это ее вечеринка и потому что это просто классное занятие. Она достает доску из шкафа. Доска вся помятая, и на маленькой пластиковой штуке, которая показывает на буквы, нет пластикового окна. Однажды Генри сказал мне, что он ходил на спиритический сеанс, и посреди него у колдуньи случился приступ аппендицита, и пришлось вызывать «скорую помощь». Доска довольно маленькая, и играть могут только двое. Поэтому Мэри Кристина и Хелен начинают. Правило такое, что вопрос нужно говорить вслух, а то не получится. Они обе кладут пальцы на пластиковую доску. Хелен смотрит на Мэри Кристину, которая колеблется, и Нэнси говорит: «Спроси про Бобби», поэтому Мэри Кристина спрашивает: «Я нравлюсь Бобби Дикслеру?» Все хихикают. Правильный ответ – нет, но доска говорит да, потому что Хелен ее немного подталкивает. Мэри Кристина так широко улыбается, что я вижу ее пластинки на зубах, и верхних, и нижних. Хелен спрашивает, нравится ли она какому‑нибудь мальчику. Доска какое‑то время крутится и потом останавливается на буквах Д, Э, В. «Дэвид Ханей?» – спрашивает Пэтти, и все смеются. Дэйв – единственный темнокожий в нашем классе. Он ужасно застенчивый, маленький и хорошо знает математику. «Может, он поможет тебе с делением столбиком?» – говорит Лаура, тоже очень стеснительная. Хелен смеется. Она в математике ничего не понимает. «Эй, Клэр, попробуй ты с Рут». Мы занимаем места Хелен и Мэри Кристины. Рут смотрит на меня, я пожимаю в ответ плечами. «Я не знаю, что спрашивать», – говорю я. Все хихикают: разве есть много вариантов? Но я хочу знать так много: с мамой все будет в порядке? Почему сегодня утром папа кричал на Этту? Генри – он настоящий? Куда Марк спрятал мою домашнюю работу по французскому? Рут спрашивает: «Какому мальчику нравится Клэр?» Я кидаю на нее злобный взгляд, но она только улыбается: «Не хочешь знать?» – «Нет»,– отвечаю я, но все равно кладу пальцы на доску. Рут тоже кладет пальцы, но доска не движется. Мы обе слегка дотрагиваемся до нее, стараясь не нарушать правила и не подталкивать. Потом доска медленно начинает двигаться. Описывает круги и потом останавливается на Г. Набирает скорость, появляются буквы Е, Н, Р, И. «Генри, – говорит Мэри Кристина. – Кто такой Генри?» Хелен говорит: «Не знаю, конечно, но ты покраснела. Клэр, кто такой Генри?» Я мотаю головой, как будто для меня это тоже загадка. «Спроси ты, Рут». Она (вот удивительно) спрашивает, кому нравится; появляются буквы Р, И, К. Я чувствую, что она подталкивает доску. Рик – это мистер Малоун, наш учитель точных наук, которому нравится мисс Энгл, учительница английского. Мы с Рут встаем, и Лаура с Нэнси занимают наши места. Нэнси сидит ко мне спиной, и я не вижу ее лица, когда она произносит: «Кто такой Генри?» Все смотрят на меня, становится очень тихо. Я смотрю на доску. Ничего. Только я решаю, что спасена, как доска начинает вращаться. Может, опять скажет «Генри»? Ничего страшного, Лаура и Нэнси вообще ничего про него не знают. Даже я почти ничего про него не знаю. Появляются буквы М, У, Ж. Все смотрят на меня. «Я не замужем. Мне ведь всего одиннадцать». – «Но кто такой Генри?» – удивляется Лаура. «Не знаю. Может быть, кто‑то, кого я еще не встретила». Она кивает. Все в шоке. Я сама в шоке. Муж? Муж?
12 АПРЕЛЯ 1984 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 12)
ГЕНРИ: Мы с Клэр играем в шахматы на лужайке в лесу. Прекрасный весенний день, в лесу поют птицы, вьют гнезда и создают семьи. Мы уходим подальше от семьи Клэр, которая в этот день дома, неподалеку. Клэр какое‑то время раздумывает над своим ходом; я взял ее королеву три хода назад, и она понимает, что проиграла, но намерена продолжать битву.
– Генри, кто твой любимый «битл»? – поднимает она глаза.
– Джон, конечно.
– Почему «конечно»?
– Ну, Ринго тоже ничего, но он какой‑то вялый, да? А Джордж немного слишком из нового поколения, на мой вкус.
– Что такое «новое поколение»?
– Странные религии. Слащавая, скучная музыка. Жалкие попытки убедить себя в превосходстве всего индийского. He‑западная медицина.
– Но тебе не нравится традиционная медицина.
– Это потому, что врачи все время пытаются убедить меня, что я ненормальный. Если бы я сломал руку, то стал бы большим поклонником западной медицины.
– А как насчет Пола?
– Пол – для девчонок.
– Мне Пол больше всего нравится, – застенчиво улыбается Клэр.
– Ну, ты же девочка.
– А почему Пол для девочек? «Будь осторожен»,– говорю я себе.
– Ну, знаешь… Пол – он, ну, милый «битл», да?
– Это плохо?
– Нет, вовсе нет. Но парням больше интересны те, кто классные, и Джон – это классный «битл».
– Да. Но он умер.
– Можно оставаться классным даже после смерти,– смеюсь я,– На самом деле это гораздо легче, потому что не состаришься, не растолстеешь и не облысеешь.
Клэр напевает начало песни «Когда мне будет шестьдесят четыре». Двигает на пять клеток вперед свою ладью. Я могу сделать мат, говорю ей об этом, и она торопливо убирает ее на место.
– Ну и почему тебе Пол нравится? – спрашиваю я, поднимая голову как раз вовремя, чтобы увидеть, как ужасно она покраснела.
– Он такой… красивый,– отвечает Клэр.
То, как она это говорит, заставляет меня задуматься. Я смотрю на доску, и до меня доходит, что если Клэр сейчас возьмет моего слона своим конем, она выиграет. Задумываюсь, говорить ей или нет. Если бы она была немного помладше, сказал бы. Двенадцать лет – это возраст, когда уже нужно решать самой. Клэр задумчиво смотрит на доску. До меня доходит, что я ревную. Господи! Я не верю, что ревную к чудаку‑мультимиллионеру, рок‑звезде, который Клэр в отцы годится.
– Да уж, – говорю я.
– Кто тебе нравится? – озорно улыбается Клэр, глядя на меня.
«Ты»,– думаю я, но вслух не говорю.
– В смысле, когда я был в твоем возрасте?
– Ну да. А когда ты был в моем возрасте?
Я прикидываю размер камешка, прежде чем швырнуть его.
– Мне было двенадцать в тысяча девятьсот семьдесят пятом году. Я тебя на восемь лет старше.
– Значит, тебе двадцать?
– Нет, вообще‑то, мне тридцать шесть, я тебе в отцы гожусь.
Клэр хмурит брови. В математике она не сильна:
– Но если тебе было двенадцать в семьдесят пятом…
– А, извини. Ты права. В смысле, самому мне тридцать шесть, но где‑то там, – я машу рукой в южном направлении, – мне двадцать. В настоящем времени.
Клэр пытается переварить эту новость:
– Значит, тебя два?
– Не совсем. Есть только один я, но когда я путешествую во времени, то иногда попадаю туда, где я уже есть, и – да, тогда получается, что нас двое. Или больше.
– А почему я больше, чем одного, тебя не видела?
– Увидишь. Когда мы с тобой встретимся в моем настоящем, это будет случаться довольно часто – даже чаще, чем я бы хотел, Клэр.
– Кто тебе нравится в тысяча девятьсот семьдесят пятом?
– Если честно, никто. В двенадцать у меня были другие развлечения. Но когда мне было тринадцать, я жутко влюбился в Патти Херст.
– Это девочка из твоей школы? – Клэр, кажется, разозлилась.
– Нет, – улыбаюсь я. – Она была богатой калифорнийской девочкой из колледжа, которую похитили ужасные левые террористы и заставили ее грабить банки. Ее каждый вечер в новостях показывали месяцы напролет.
– И что с ней случилось? Почему она тебе понравилась?
– В конце концов они ее отпустили, она вышла замуж, появились дети, и теперь она богатая калифорнийская леди. Почему она мне понравилась? Ну, не знаю. Это иррационально, понимаешь? Думаю, я просто понимал отчасти, что это такое, когда тебя забирают и заставляют делать вещи, которые делать не хочется, и вообще, казалось, что ей это нравилось.
– Ты делаешь что‑то, чего не хочешь?
– Да. Постоянно. – У меня затекла нога, и я встаю и трясу ею, пока нога не начинает оттаивать. – Я же не всегда оказываюсь здесь, с тобой, на всем готовеньком. Я очень часто попадаю туда, где мне приходится воровать, чтобы поесть и одеться.
– Да‑а! – Личико у нее затуманивается, и потом она видит свой ход, делает его и победно смотрит на меня: – Мат!
– Эй! Браво! – поздравляю я. – Ты просто королева по шахматам du jour [27].
– Да, – отвечает Клэр, розовая от гордости. Она начинает опять расставлять фигурки на исходные позиции: – Еще?
Я делаю вид, что смотрю на несуществующие часы.
– Конечно, – сажусь обратно. – Ты есть хочешь?
Мы здесь уже несколько часов, и запасы истощились; единственное, что у нас осталось, это крошки в пакетике из‑под печенья.
– Угу.
Клэр держит две пешки за спиной, я касаюсь ее правого локтя, и она показывает мне белую пешку. Делаю стандартный первый ход, двигаю королевскую пешку на е4. Она делает стандартный ответ на мой стандартный ход, двигая свою королевскую пешку на е4. Мы довольно быстро делаем еще десяток ходов, с умеренными потерями, а потом Клэр на какое‑то время замирает, исследуя поле. Она всегда экспериментирует, всегда пытается coup d’éclat [28].
– А кто тебе нравится сейчас? – спрашивает она, не глядя на меня.
– В смысле, в двадцать? Или в тридцать шесть?
– И тогда, и тогда.
Я пытаюсь вспомнить себя в двадцать лет. Вихрь женщин, грудей, ног, кожи, волос. Все похождения слились в одно, и лица с именами я уже не могу соотнести. В двадцать я был занят, но жалок.
– В двадцать ничего особенного не было. Никто на ум не приходит.
– А в тридцать шесть?
Я внимательно смотрю на Клэр. Двенадцать – это еще слишком мало? Я уверен, что это так. Лучше фантазировать о красивом, недостижимом, безопасном Поле Маккартни, чем мириться с Генри‑чудаком, путешественником во времени. Но почему она спрашивает?
– Генри?
– А?
– Ты женат?
– Да, – неохотно признаю я.
– На ком?
– На очень красивой, терпеливой, талантливой, умной женщине.
– О! – Лицо у нее вытягивается.
Она берет в руки белого слона, которого взяла пару ходов назад, и крутит его на земле как юлу.
– Здорово.
Кажется, эта новость ее расстроила.
– В чем дело?
– Ни в чем. – Клэр двигает королеву с e2 на b5. – Шах.
Я перемещаю коня, чтобы закрыть короля.
– А я замужем? – спрашивает Клэр. Я смотрю ей в глаза.
– Ты искушаешь судьбу.
– Почему бы и нет? Ты никогда мне ничего не рассказываешь. Ну же, Генри, скажи, я навсегда останусь старой девой?
– Ты монахиня, – дразню я ее.
– Господи, надеюсь, ты врешь, – пожимает она плечами и берет мою пешку своей ладьей. – А как ты познакомился со своей женой?
– Извини. Совершенно секретная информация. – Я беру ее ладью ферзем.
– Упс, – кривится Клэр. – Ты путешествовал во времени? Ну, когда ее встретил?
– Я занимался своими делами.
Клэр вздыхает. Она берет еще одну пешку своей ладьей. У меня начинают заканчиваться пешки. Передвигаю на a4 ферзя.
– Это нечестно, что ты все обо мне знаешь, а мне о себе никогда не рассказываешь.
– Правда. Нечестно. – Я пытаюсь выглядеть сокрушенным и любезным.
– В смысле, Рут, и Хелен, и Меган, и Лаура мне все рассказывают, и я рассказываю им все.
– Все?
– Ну, не все. Про тебя не рассказываю.
– Да ну? А почему?
– Ты секрет, – принимается обороняться Клэр. – И вообще, они мне все равно не поверят.
Коварно улыбаясь, она своим конем загоняет в ловушку моего слона. Я рассматриваю доску, пытаясь понять, как бы взять ее коня или передвинуть своего слона. Кажется, у белых дела плохи.
– Генри, а ты настоящий?
– Да, – немного обалдеваю я. – А каким я еще могу быть?
– Не знаю. Привидение?
– Я живой человек, Клэр.
– Докажи.
– Как?
– Не знаю.
– Но послушай, ты же не сможешь доказать, что ты настоящий человек, а?
– Я настоящая, я уверена.
– Почему?
– Я просто человек, и все.
– Ну, я тоже просто человек, и все.
Странно, что Клэр завела этот разговор; в 1999 году мы с доктором Кендриком оказались вовлечены в философский диспут на эту же самую тему. Кендрик убежден, что я предвестник нового человеческого вида, так же отличающийся от нынешних людей, как кроманьонец от своих неандертальских соседей. Я убежден, что я – просто неправильно собранный код, и наша неспособность иметь детей доказывает, что я не стану недостающим звеном. Мы цитируем Кьеркегора, Хайдеггера и петушимся. И вот, Клэр сомневается во мне.
– Люди не появляются и не исчезают так, как ты. Ты как Чеширский кот.
– Ты хочешь сказать, что я – выдуманный персонаж?
Я наконец вижу свой ход: ладья на g3. Теперь Клэр может взять моего слона, но через несколько ходов потеряет ферзя. Она немного думает, понимает это и показывает мне язык. Язык у нее неприятного оранжевого оттенка от съеденных карамелек.
– Это заставляет меня задуматься насчет сказок. В смысле, если ты настоящий, то почему сказки не могут быть настоящими, а? – Клэр поднимается, продолжая смотреть на доску, и приплясывает на месте, как будто на ней штаны загорелись. – Кажется, земля становится жестче. У меня попу свело.
– Может, они и правда настоящие. Или какие‑то небольшие вещи в них настоящие, а потом люди на них просто накручивают, а?
– То есть Белоснежка просто была в коме?
– И Спящая Красавица тоже.
– А Джек Бобовый Стебелек просто был потрясающим садовником.
– А Ной – старый чудак, у которого был плавучий дом и полно кошек.
– Ной из Библии,– вытаращив на меня глаза, говорит Клэр. – Он не из сказки.
– А. Да. Извини.
Я очень хочу есть. В любую минуту Нелли может подать сигнал к обеду, и Клэр придется идти домой. Она садится обратно за свою половину доски. Я вижу, ее интерес к игре потерян, потому что она начинает строить пирамиду из съеденных у меня фигурок.
– Ты так и не доказал, что настоящий, – говорит Клэр.
– И ты тоже.
– Ты сомневаешься в том, что я настоящая? – с удивлением спрашивает она.
– Может, ты мне снишься. Может, я тебе снюсь; может, мы существуем только во снах друг друга, и каждое утро, просыпаясь, мы все забываем.
Клэр хмурится и делает такое движение рукой, как будто хочет отмахнуться от странной идеи.
– Ущипни меня,– требует она.
Я наклоняюсь вперед и слегка щипаю ее за руку.
– Сильнее!
Я щипаю опять, достаточно сильно, так что появляется красное пятно, а потом сразу белеет и исчезает.
– Ты не думаешь, что я бы проснулась, если бы спала? В любом случае, я не думаю, что сплю.
– Ну а я не думаю, что я привидение. Или выдуманный персонаж.
– Откуда ты знаешь? То есть если бы я тебя придумала и не хотела бы, чтобы ты знал, что я тебя придумала, просто бы тебе не сказала, а?
– Может, Господь просто сделал нас, и Он не говорит нам, – удивленно произношу я.
– Нельзя так говорить, – восклицает Клэр. – И вообще, ты даже не веришь в Господа. Так?
Пожимаю плечами и меняю тему разговора:
– Я более реальный, чем Пол Маккартни.
Клэр выглядит взволнованной. Она начинает складывать фигурки обратно в коробку, аккуратно отделяя белые от черных:
– Много людей знают Пола Маккартни, а про тебя знаю только я.
– Но ты встречала меня лично, а его – нет.
– Мама была на концерте «Битлз». – Она закрывает крышку шахматной доски и вытягивается на земле, уставившись на шатер из зеленых листьев. – Это было восьмого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года в Комайски‑парке.
Я тычу пальцем ей в живот, она сворачивается, как еж, и хихикает. Немного пощекотав друг друга и покатавшись по земле, мы ложимся на спины, прижав руки к животу, и Клэр говорит:
– А твоя жена тоже путешествует во времени?
– Нет. Слава богу.
– Почему «слава богу»? Я думаю, это было бы здорово. Вы могли бы путешествовать вместе.
– Одного путешественника во времени в семье более чем достаточно. Это опасно, Клэр.
– Она беспокоится о тебе?
– Да,– тихо отвечаю я,– беспокоится. Интересно, что сейчас делает Клэр, в 1999 году.
Может, еще спит. Может, не знает, что я исчез.
– Ты ее любишь?
– Очень,– шепотом отвечаю я.
Мы тихо лежим рядом, глядя на раскачивающиеся деревья, на птиц, на небо. Я слышу сдавленный звук и, взглянув на Клэр, с изумлением вижу слезы, которые катятся из ее глаз к ушам. Сажусь и наклоняюсь над ней:
– Что случилось, Клэр?
Она просто качает головой и крепче сжимает губы. Разглаживаю ее волосы, сажаю и обнимаю. Она просто ребенок, но на секунду я вижу ее взрослой.
– Что случилось?
Она отвечает так тихо, что мне приходится попросить ее повторить.
– Я просто подумала, что, может быть, ты женат на мне.
27 ИЮНЯ 1984 ГОДА, СРЕДА
(КЛЭР 13)
КЛЭР: Я стою в долине. Конец июня, дело к вечеру; через несколько минут нужно будет идти мыть руки к ужину. Температура падает. Десять минут назад небо было медно‑голубое, над долиной висел тяжелый жар, все казалось изогнутым, как под кривым стеклянным куполом, все звуки поглощались жаром под оглушающий аккомпанемент жужжания насекомых. Я сидела на крошечных мостках, глядя, как водомерки катаются по тихому маленькому пруду, и думая о Генри. Сегодня он не придет; в следующий раз мы увидимся через двадцать два дня. Стало намного прохладнее. Генри меня озадачивает. Всю свою жизнь я воспринимала Генри как что‑то незначительное; то есть, несмотря на то что Генри – секрет и поэтому автоматически вызывает восхищение, он еще и загадка, и как раз недавно до меня начало доходить, что у большинства девочек нет Генри, или если и есть, они о нем молчат. Поднимается ветер; высокая трава шелестит, я закрываю глаза, чтобы представить, что я у моря (которое я видела только по телевизору). Когда я открываю глаза, небо желтое и потом зеленое. Генри говорит, что приходит из будущего. Когда я была маленькой, то не видела в этом особой проблемы; я понятия не имела, что это может означать. Теперь я думаю, правда ли, что это какое‑то место или время, в которое я приду; и что идти туда – не значит просто становиться старше. Интересно, может ли Генри взять меня в будущее. Лес становится черным, деревья гнутся, качаются из стороны в сторону и пригибаются к земле. Гул насекомых пропал, ветер все сглаживает, трава прижата, деревья трещат и стонут. Я боюсь будущего, оно представляется мне большой коробкой с тайнами. Генри говорит, что знает меня в будущем. Огромные черные тучи надвигаются из‑за деревьев, они появляются так внезапно, что я начинаю смеяться, они как марионетки, и все кружится, приближаясь ко мне, потом раздается длинный низкий раскат грома. Внезапно я понимаю, что стою, худенькая, вытянувшаяся, посреди долины, где все прижалось к земле, и ложусь на землю в надежде, что бушующая вокруг стихия не заметит меня. Я лежу на спине и смотрю наверх, в небо, откуда начинает литься вода. Одежда промокла, и внезапно я чувствую, что Генри где‑то здесь, он обнимает меня, и мне кажется, что Генри – это дождь, и я одна и хочу его.
23 СЕНТЯБРЯ 1984 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(ГЕНРИ 35, КЛЭР 13)
ГЕНРИ: Я на поляне, в долине. Раннее‑раннее утро, как раз перед восходом. Конец лета, все цветы и трава вымахали мне до груди. Прохладно. Я один. Брожу среди растений и нахожу коробку с одеждой, открываю ее и вижу голубые джинсы, белую рубашку и сандалии. Раньше я никогда этих вещей не видел и задумываюсь, в какое время я попал. Клэр оставила мне перекусить: арахисовое масло и пакет картофельных чипсов «Джей». Может быть, это школьный обед Клэр. Думаю, сейчас конец семидесятых – начало восьмидесятых. Сажусь на камень и начинаю есть, и тут же чувствую себя намного лучше. Поднимается солнце. Вся долина голубая, потом оранжевая с розовым, тени удлиняются, и наступает день. Клэр нигде не видно. Я отползаю на несколько футов в заросли, сворачиваюсь на земле, хотя она мокрая от росы, и засыпаю. Когда я просыпаюсь, солнце высоко в небе, рядом со мной сидит Клэр и читает книгу. Она улыбается мне и говорит:
– Солнце светит. Птицы поют, лягушки квакают, пора просыпаться!
Я вздыхаю и тру глаза:
– Привет, Клэр. Какое сегодня число?
– Двадцать третье сентября тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года, воскресенье.
Клэр тринадцать. Странный и трудный возраст, но все же тут не так трудно, как в моем настоящем. Я сажусь и зеваю.
– Клэр, если я очень хорошо попрошу, ты сходишь в дом принести мне чашку кофе?
– Кофе? – Клэр говорит это так, как будто она никогда не слышала о таком напитке. Взрослая Клэр такая же кофеманка, как и я. Она раздумывает.
– Ну, пожалуйста!
– Хорошо. Попробую. – Она медленно поднимается.
В этот год Клэр быстро выросла. Она стала выше на пять дюймов и еще не привыкла к своему новому телу. Груди, ноги, бедра, все стало другим. Я пытаюсь не думать об этом, глядя, как она идет по тропинке к дому. Бросаю взгляд на книгу, которую она оставила. Это Дороти Сейерс[29], я такую не читал. К тому времени, как она возвращается, я уже на тридцать третьей странице. Она принесла термос, чашки, одеяло и несколько пончиков. От летнего солнца у Клэр на носу веснушки, я подавляю в себе желание пробежать пальцами по ее выцветшим волосам, которые падают ей на руки, когда она расстилает одеяло.
– Огромное спасибо. – Я беру термос, как будто в нем святая вода.
Мы усаживаемся на одеяло. Откручиваю крышку, наливаю чашку кофе, делаю глоток. Он невероятно крепкий и горький.
– Господи! Клэр, это настоящее ракетное топливо.
– Слишком крепкий?
Она выглядит немного расстроенной, и я спешу похвалить ее:
– Ну, возможно, не то чтобы уж очень крепкий, но крепковатый. Хотя мне нравится. Ты его сама приготовила?
– Угу. Я раньше никогда кофе не делала, и Марк зашел и начал меня отвлекать, поэтому, может, я что‑то не то сделала.
– Нет, все отлично. – Я дую на кофе и допиваю. Сразу становится лучше. Наливаю еще одну чашку.
Клэр берет у меня термос. Наливает себе полнаперстка кофе и осторожно делает глоток.
– Фу, – говорит она. – Ну и гадость. Он и правда такой на вкус должен быть?
– Ну, обычно он менее беспощадный. Ты любишь кофе с большим количеством сливок и сахара.
Клэр выливает остатки своего кофе на землю и берет пончик. Потом говорит:
– Ты превращаешь меня в ненормальную.
У меня нет готового ответа, потому что такая мысль никогда не приходила мне в голову.
– Нет, неправда.
– Нет, правда.
– Нет. – Я останавливаюсь. – Что ты хочешь этим сказать: «я превращаю тебя в ненормальную»? Я тебя ни в кого не превращаю.
– Знаешь, ты говоришь мне, что я люблю кофе со сливками и сахаром, еще до того, как я его попробовала. Ну, то есть как я смогу разобраться, нравится ли мне это по‑настоящему или просто потому, что ты мне сказал, что мне это нравится?
– Но Клэр, это же индивидуальный вкус. Ты сама сможешь понять, какой кофе тебе нравится, независимо от того, сказал я тебе это или нет. К тому же не ты ли всегда просишь меня рассказать что‑нибудь о будущем?
– Знать будущее и знать, что я люблю, это разные вещи, – отвечает Клэр.
– Почему? И то и другое связано с собственным выбором.
Клэр снимает туфли и носки. Заталкивает носки в туфли и аккуратно ставит их на краешек одеяла. Затем берет отброшенную мною крышку от термоса и ставит рядом с туфлями, как будто одеяло – это татами.
– Я думала, что собственный выбор связан с грехом.
– Нет, – подумав, отвечаю я. – Почему это свобода должна быть ограничена понятиями правильного или неправильного? В смысле, ты только что решила, по своему собственному выбору, снять туфли. Не имеет значения, заботит ли это кого‑то, в туфлях ты или нет, и это не грешно и не добродетельно, это не влияет на будущее, но ты сделала свой собственный выбор.
– Но иногда,– пожимает плечами Клэр,– ты мне говоришь что‑то, и я чувствую, что будущее уже здесь, понимаешь? Как будто мое будущее случилось в прошлом, и я ничего не могу с ним поделать.
– Это называется детерминизм, – говорю я ей. – Это преследует меня во сне.
– Почему? – заинтригованно спрашивает Клэр.
– Ну, если ты чувствуешь себя загнанной в угол, потому что считаешь, что твое будущее неизменно, представь себе, что чувствую я. Я постоянно сталкиваюсь с ситуациями, которые не могу изменить, хотя я нахожусь прямо в них, просто смотрю.
– Но, Генри, ты ведь изменяешь вещи! В смысле, ты же написал на листке, который я тебе отдам в девяносто первом году, о том ребенке с синдромом Дауна. И список встреч. Если бы у меня не было этого списка, я бы никогда не знала, когда приходить к тебе. Ты все время что‑то меняешь.
– Я могу заставить работать только те вещи, которые уже случились. Например, я не могу изменить того факта, что ты сейчас сняла туфли, – улыбаюсь я.
– Но почему, – смеется Клэр, – тебя так волнует, сняла я их или нет?
– Не волнует. Но если бы и волновало, это неизменный факт истории вселенной, и я ничего не могу с этим поделать.
Я беру еще один пончик – «Бисмарк», мои любимые; глазурь немного подтаяла на солнце и липнет к пальцам.
Клэр доедает пончик, закатывает штанины джинсов и садится по‑турецки. Она чешет шею и раздраженно смотрит на меня.
– Теперь ты заставляешь меня думать обо всем. Я чувствую, что каждый раз, когда высмаркиваюсь, совершаю историческое деяние.
– Ну, это так и есть.
– А какая противоположность у детерминизма? – спрашивает она.
– Хаос.
– О. Не думаю, что мне это понравится. А тебе он нравится?
Я откусываю большой кусок пончика и размышляю о хаосе.
– Ну, и да и нет. Хаос дает полную свободу. Но смысла в нем нет. Я хочу иметь свободу действий, но я также хочу, чтобы мои действия имели смысл.
– Но, Генри, ты забываешь о Боге – почему не может быть Бога, который придает вещам смысл? – Говоря это, Клэр убедительно хмурится и смотрит в долину.
Я кидаю последний пончик в рот и медленно жую, чтобы выиграть время. Каждый раз, когда Клэр упоминает Бога, у меня начинают потеть ладони и появляется настойчивое желание спрятаться, убежать или исчезнуть.
– Не знаю, Клэр. Для меня вещи выглядят слишком хаотичными и бессмысленными, чтобы ими управлял Бог.
|