Ольга Громыко
Листопад
Грань – 1
Пошатываясь, он брел по лесной тропинке, усыпанной желтыми шуршащими листьями. Перед глазами то темнело, то вспыхивали ослепительные круги. Полупустая котомка тянул вниз, как пудовая колодка. Меч он бросил там, на поляне…
Ноги подгибались. Алые бусины срывались вниз и звездочками расплескивались по листьям.
Он знал, что если упадет – уже не поднимется.
Знал, и только потому – не падал.
Идти. Идти из последних сил. Потому что ох как обидно умирать в десяти шагах от дома… Либо – в бою, либо – в своей берлоге, но не тут, не под порогом, чтобы слетевшиеся вороны не расклевали заживо твои стекленеющие глаза, не разбирая, кто друг, а кто – враг.
Он нашарил щеколду свободной рукой, бестолково подергал, уже мало что различая и соображая. Всхлипнув от обиды, тяжело навалился на дверь. По дубовым доскам наперегонки побежали два красных ручейка. У самого порога их нагнал третий.
За дверью тихо, вопросительно мяукнула кошка.
Щеколда лязгнула и поднялась. Он ввалился в сени вместе с открывшейся дверью, упал на пол, сильно ударившись виском. Правая рука разжалась и соскользнула с пропоротого бока. Из‑под тела медленно и вязко поползла во все стороны темная кровяная лужа.
Кошка заметалась под закрытой дверью, с истошным мяуканьем скребя когтями в щели.
Он вздрогнул и открыл глаза. До внутренней двери оставался один шаг.
Только не здесь… Только не так…
Скрипя зубами, он пополз, цепляясь скрюченными пальцами за утоптанный земляной пол и волоча бесполезные уже ноги. Дрожащая рука потянулась к запору, оставляя на досках широкую алую полосу.
Последним отчаянным усилием он откинул железный крюк. Из горницы, беспокойно посверкивая желтыми глазами, выскочила угольно‑черная кошка. Мяукнув, она вспрыгнула умирающему на плечо, оттуда, ощутимо впиваясь когтями, перебралась на бок и там легла, прищурившись и замурлыкивая рану.
Сначала он подергивался и поскуливал, как перешибленная кочергой крыса, потом боль отступила, растворившись в кошачьем ворковании, он блаженно вздохнул, прикрыл глаза и затих, обмякнув всем телом.
***
Разбудила его мышиная возня в подполе. Солнце, которое он запомнил высоко в небе, уже садилось, подмазывая багрянцем налетевшие в сени листья.
Стряхнув пригревшуюся кошку, он сел, ощущая холод и разбитость во всем теле.
– Ты что же это, подруга? – спросил он, обращаясь к кошке. – Брезгуешь мышей ловить – так хоть бы припугнула.
Кошка виновато мяукнула и вспрыгнула к нему на колени. Он снова отстранил ее, чтобы стащить через голову разорванную, залитую кровью рубашку. Кровь натекла и в штаны, запекшись в паху и по бедрам.
Он придирчиво осмотрел бок, но белесая нитка шрама ничем не отличалась от десятка предыдущих. Черная кошка умывалась, посматривая на хозяина из‑за поднятой лапки. По сенях гулял ветер, забавляясь открытыми дверьми.
Притворив наружную дверь, он пропустил кошку в горницу и вошел сам, бросив на лавку испорченную рубашку. Выволок из угла широкую бадью, поставил рядом ведро с нагревшейся за день водой и начал поливать себя из кружки, фыркая и отплевываясь. Сначала вымылся до пояса, потом голышом встал в бадью и опрокинул над головой ведро с остатками воды.
«Завтра баню истоплю» – решил он и, нахмурившись, посмотрел на темно‑красную воду. Надо бы выплеснуть ее в укромном месте да зашептать покрепче, чтоб никакой лиходей не сумел навести порчу. Он ухмыльнулся своим мыслям. Лиходей… Ему ли бояться? Но осторожность в таком деле лишней не бывает.
Вытершись дырявым полотенцем, он переоделся в чистое. Сходил к колодцу, принес воды и застирал над бадьей окровавленную одежду, а пятна окурил орешниковым дымом и наглухо опечатал наговором. Развесил на протянутой под потолком веревке, отступил на шаг и досадливо покачал головой. Стирать, несмотря на бессчетные годы одинокой жизни, он так и не научился. Штаны, пожалуй, еще могли послужить, а вот светлой льняной рубахе, похоже, пришел конец.
Философски пожав плечами, он вытащил из печи простой глиняный горшок с мясными щами, наваренными с вечера. Отнес на стол. Вынул из пустого ларя припрятанную ложку. Стоило забыть ложку на столе, и она исчезала без возврата. Зачем и куда Дарриша сносила ложки, оставалось для него тайной. У каждой кошки, как и у женщины, свои причуды.
Кошка вскочила на подоконник, повертелась и села, свесив длинный хвост. Ее вниманием, казалось, всецело завладел вертлявый поползень, перепархивающий по облетевшему барбарисовому кусту с гроздьями мелких продолговатых ягод.
Есть ему не совсем не хотелось, но поесть надо было обязательно.
– Дарриша… – тихо позвал он.
Кошка тут же обернулась и вопросительно мяукнула. Он кинул в стоящую у печи миску маленький кусочек мяса. Кошка долго вертелась на подоконнике, примеряясь к прыжку. Легонькая и поджарая, она, тем не менее, двигалась неуклюже, излишне осторожничала, а во сне частенько падала со своего любимого места на заваленной тряпьем полке. Куда ей догнать шуструю мышь! Да и трусиха Дарриша несусветная, от всего незнакомого на всякий случай хоронится под хозяйской кроватью. Дарриша. Он мысленно проговорил это слово, щекотнув нёбо кончиком языка.
Кошка, наконец, спрыгнула и побежала к миске. Он отвел взгляд, придвинул горшок поближе и отломил кусок початого каравая.
В дверь постучали.
Он никогда не приглашал войти. Они всегда входили сами, вздрагивая от неожиданности при виде молчаливо глядящего на них хозяина.
Вот и она – остолбенела.
Он неторопливо продолжал есть, украдкой разглядывая тонкий девичий стан, подчеркнутый длинным перепоясанным платьем. Петушки, красной нитью вышитые на подоле, сошлись в нешуточном поединке.
Она смотрела на него, на кусок мяса в горшке, на заполненную кровяной водой бадью, и не могла вымолвить ни слова. Он запоздало отметил, что девушка очень хороша собой. Толстая пшеничная коса свисает до самых петушков, поперек высокого лба – лубяной веночек‑косица с височными кольцами, унизанными крупными бусинами. Надломанные стрелочки бровей как угольком подведены, но именно что «как». Глаза бездоннее омута, синее василька, наивнее ребенка. Дуреха. Небось думала погадать на парня, не ожидала, с каким чудищем придется иметь дело. Сейчас развернется и уйдет, а то и вылетит с визгом, а потом сестрицам‑подружкам взахлеб расскажет, как он за ней гнался три версты и только у векового дуба на распутье поотстал…
Он недооценил ее.
– Будь здоров, ведьмарь! – Девушка церемонно поклонилась ему в пояс, коснувшись рукой пола.
– Что тебе надо от меня, девка? – равнодушно спросил он. – Сегодня я не гадаю.
– Я пришла не гадать. – Звонкий голосок дрожал, но, похоже, решимости ей было не занимать.
– Хочешь есть? – больше ради забавы предложил он.
Она отрицательно, торопливо замотала головой, украдкой делая очищающий знак скрещенными пальцами. Вернее, ей казалось, что украдкой.
Он пожал плечами.
– Как тебя зовут?
– Леся. – Она ответила и тут же испуганно ойкнула, широко распахнув глаза, и зажала ладошками рот. Ну точно, дуреха. Верит, что он сглазит ее по одному имени. Да тут таких Лесей пруд пруди. Каждая вторая – Леся, Любава или Милена.
– Вот что, Леся, я очень устал и у меня нет времени на глупые шутки и пустые разговоры. Тем паче нет его на твои страхи и забабоны. Говори, по какому делу пришла – и уходи.
Девушка вспыхнула до корней волос. Ишь ты, обидчивая. Только что стояла, тряслась‑божкалась, а сейчас, того и гляди, глаза выцарапает.
Кошка вспрыгнула к нему на колени, и он машинально запустил пальцы в шелковистую, невесомую шерсть. Дарриша мурлыкала редко. Только по делу – и для дела. Вот и сейчас: умостилась поудобнее, прищурила желтые глаза и изготовилась слушать гостью, не забывая благодарить хозяина за ласку едва ощутимым перебором мягких лапок.
– Порча на мне…. – сдавленно прошептала девушка, решившись.
– Что? – переспросил он, не столько недослышав, сколько желая узнать поподробнее.
– Меня сглазили, – погромче повторила она, теребя пальцами пушистый кончик косы.
– Кто?
– Не знаю… – Девушка непритворно расплакалась, уткнувшись лицом в ладони.
– Будешь реветь – превращу в корову, – пообещал он, насмешничая.
– Ба‑а‑атюшка‑а‑а ведма‑а‑арь…
Он понял, что тут увещевания бесполезны, и дал ей выплакаться всласть, безо всякого аппетита зачерпывая ложкой щи.
– И в чем же она проявляется? – выждав положенное время, спросил он.
Леся совсем по‑детски шмыгнула покрасневшим носом, и ответила:
– Все из рук валится, ни в каком деле удачи нет…
– Ну, дорогая моя! – Он едва удержался, чтобы не расхохотаться. – Нашла порчу… мало ли у кого руки растяпистые, я и сам давеча горшок расколотил…
Она забавно хихикнула, прикрыв рот ладошкой, и тут же снова взгрустнула.
– Да я и раньше горшки‑ложки роняла, и беды в том большой не видела. А как стали пшеничку жать – ан на поле залом и обнаружился.
Он весь обратился в слух.
– И что после того изменилось?
– Да почитай, все! Спать стала плохо, сны дурные видятся, все мнится – ходит за мной кто‑то, а как встану – шагов не слышно, только собаки брешут, мне за спину глядя.
– Не годится. – Он отрицательно мотнул головой. – Эти напасти ты сама себе надумала. Чем убедишь, что и вправду сглаз взялся?
Девушка насупилась, разобиженная его неверием в явственные происки нечистой силы.
– Давеча, к примеру, борща на три дня наварила, дала сколько‑то на припечке остыть, прежде чем в погреб нести, а он за это время возьми да скисни.
– Сколько – это сколько? – уточнил он.
Она беззвучно пошевелила губами, загибая пальцы.
– Да недолго, один только пук кудели спрясти и успела.
– Так. Еще что?
– Вчера жаба в избе сыскалась.
– Ну и что?
– Как – что? – неподдельно удивилась она. – Примета дурная! Значит, помрет кто‑то вскорости…
– Пороги у вас высокие?
– Высокие, обычной жабе нипочем не влезть.
– А эта что, необычная?
– Ее Мажанна наслала…. – с благоговейным ужасом прошептала девушка, повторяя отвращающий зло знак.
Он едва удержался от ехидного вопроса, предъявляла ли грозная посланница подорожную с печатью самой богини смерти.
– Дальше.
– Козел заболел. – Она с надеждой заглянула к нему в глаза – велик ли, достаточен список знамений?
– Козел… – Он вздохнул и внезапно понял, что ему нет совершенно никакого дела ни до козла, ни до глупой девки. На которой, между прочим, не было никакой порчи – по крайней мере, на ней самой, иначе он бы увидел сразу. Все связные мысли размывал липкий, приторный туман равнодушия, приходящего вместе с дурнотой. Кошка снова мурлыкала, а это означало, что ему и в самом деле худо.
– А можно ее снять? Порчу‑то? – с надеждой спросила она.
Он подумал, что сейчас его стошнит. Прямо в горшок с недоеденными щами. Желудок не принимал пищи, застуженный холодным дыханием прошедшей стороной смерти. Только бы эта дуреха не догадалась, до чего ему худо…
– Завтра придешь, – с трудом выговорил он, пытаясь унять подкатывающие к горлу спазмы. – Да, вот еще – прихвати мою рубашку, отстирай и зашей. Тогда и говорить будем.
– Но… – самым что ни есть разнесчастным голосам начала она, косясь на выпачканную кровью тряпку.
– Завтра, – отрезал он, и дверь распахнулась сама собой, призывая гостью покинуть неприветливый дом.
Перечить ведьмарю она не посмела.
И уже не увидела, как его вырвало‑таки над бадьей, к которой он метнулся сразу после ее ухода.
***
Утром Леся пришла снова. Принесла безупречно выстиранную, отглаженную и зашитую рубаху, с поклоном положила ее на лавку и отступила к дверям. Наивная дуреха. Если он и впрямь задумал что недоброе – достанет и за версту. Но зачем?
Пряча глаза, девушка жалобным голоском попросила:
– Только тетке не говорите. Она меня вусмерть заругает, если узнает, что я к вашей одеже прикасалась.
– Делать мне больше нечего, – проворчал он, натягивая рубаху. Вот привязалась, малахольная. Теперь уж и отнекиваться неловко, придется идти к ней домой, искать порчу. Кошка вертелась под ногами, требовательно мяуча, но кормить ее было нечем – мясо они вчера доели, а молоком Дарриша, не в пример деревенским Муркам, брезговала. Не забыть купить рыбы у мальчишек, наказал он себе. Селянские ребята частенько тянули бредень по узкой речушке, охотно уступая улов за монетку‑другую. Черная кошка ведьмара была притчей во языцах, пожалуй, даже большей, чем он сам. Ходили слухи, что он покупает для нее парное мясо. Висельников, разумеется. А даже и говядину – где это слыхано, переводить мясо на кошку, когда малолетки, бывает, мрут от голода в особенно суровые зимы!
Она терпеливо ждала, пока он оденется. Украдкой разглядывала его, он чуял затылком. Селяне считали, что густые усы и окладистая борода защищают их от сглаза, а кроме того, означают ум, жизненную силу и достаток. Интересно, что думала девушка о его двухдневной щетине, светлой, но все равно заметной? Да и волосы он стриг коротко, до плеч, чтобы не мешали. Впрочем, некоторые женщины считали его привлекательным. А может, просто любопытно было, каково оно – с неклюдом. Они использовали его, он использовал их, а потом обычно жалел и, сколько мог, избегал повторения.
Леся не из таких. Скорее наложит на себя руки, чем прикоснется к ведьмарю.
– И кто ж тебе моей подмоги просить насоветовал? Подружки или родители? – спросил он.
– Нет у меня подружек, – вздохнула она. – Я глупенькая, им со мной неинтересно. И родителей давно нету. Сирота я, у родичей живу. Сама идти надумала.
Девушка присела на корточки и осторожно погладила кошку по спине, мигом приметив блестки седины в густой кошачьей шерсти. Кошка была совсем старенькая, страх как костлявая, навряд ли перезимует, – с жалостью подумала девушка. Старики баяли, что ведьмарь жил в лесу с незапамятных времен – еще Лесина прабабка бегала к нему гадать, – и всегда вокруг него крутилась черная кошка. Эта же или другая? Ведьмарь‑то, похоже, нисколько не стареет, а кошка совсем плоха. И котеночка на смену не видать…
Он смотрел на них, не веря своим глазам. Дарриша никогда не приближалась к чужим людям. Особенно к женщинам. Ревновала. Правда, с возрастом все реже и реже. Наверное, считала ведьмаря кем‑то вроде своего последнего и оттого самого любимого котенка, давно переросшего мать, но все такого же непутевого.
И мало кто осмеливался приласкать черную кошку. В деревне таких отродясь не держали – только пестрых да полосатых. Черных кутят сразу топили, веря, что это земное обличье нечистых духов.
Прихватив котомку, он вышел из избы. Кошка выскочила следом, помялась на холодной земле и шмыгнула обратно. Села за порогом и серьезно смотрела, как он закрывает дверь – провожала.
Леся метнулась было к знакомой тропинке, но он, не обращая на девушку внимания, пошел совсем в другую сторону. Когда она, растерянная, нагнала его и засопела в спину, не решаясь подать голос, сказал, не оборачиваясь:
– Сначала я должен забрать свой меч. Возвращайся домой и жди меня там… А хочешь – пойдем вместе, это недалеко.
Он думал – отшатнется, испуганно затрясет головой, но Леся только жалобно посмотрела на него своими синими глазищами и покорно поплелась следом.
Он шел и молча злился – на себя, что пригласил, на нее, что пошла. Нечего ей там делать. Не на что смотреть. И чего увязалась? Кто ее так напугал, что предпочла тетке и подружкам общество звероватого ведьмаря?
Девушка, осмелев, крутила головой по сторонам, любуясь осенним лесом, он же неотрывно глядел под ноги. Кровь на листьях успела высохнуть, потемнеть, но он терпеливо нагибался, подбирал запятнанные, где только замечал, и складывал в котомку, чтобы потом сжечь.
А в лесу было хорошо. Стоял один из тех теплых осенних деньков, наполняющих душу тихим бесхитростным счастьем и благоговением перед величавой красотой природы, вдвойне чарующей своей мимолетностью – неделя, другая, и нет ее в помине. Над головами кружили в солнечных лучах опадающие листья, один за другим вплетаясь в ковер под ногами. Леся, повеселев, то и дело наклонялась, подхватывая то желтое сердечко липы, то красную ладошку клена. Ворох осенних листьев, один краше другого, уже не умещался у нее в руках. Она даже засмеялась – серебристый колокольчик, разгоняющий злых духов, но тут же оборвала смех, боязливо глянула на него. Дуреха. Он отвернулся, чтобы не смущать.
Тропка виляла по лесу, обминая буреломные завалы и ямины. Он запомнил ее бесконечным, мучительным кошмаром, и теперь сам дивился, до чего легко и приятно идти по шуршащей листве, нарочно поддевая ее ногами, вдоль величавых дубов, не спешивших оголять узловатые ветви, мимо цельнозолотых березок, мрачно‑зеленых елочек, краснокудрой рябинки, принимающей шумных, звонких гостей – синичек, сбившихся в осеннюю стайку.
Он остановился так резко, словно услышал чей‑то жалобный, умоляющий голос. Огляделся по сторонам, заметил, осуждающе покачал головой и, соступив с тропы, подошел к молодому кленику, беззвучно плакавшему янтарными каплями сладкого сока. Чья‑то шкодливая рука, не подумав, на ходу полоснула его ножом, проверяя, хорошо ли заточен. Ведьмарь коснулся рассеченного ствола, что‑то прошептал, и его рука поползла вдоль раны, оставляя за собой зеленую полосу молодой, не успевшей растрескаться от зимней стужи, гладкой коры.
– Пойдем, – велел он, отступая. – Да рот‑то закрой, перепел влетит.
– Как это вы его… а? – прошептала она, переводя взгляд с дерева на его руки – самые обычные, только без загрубевших мозолей и обломанных ногтей.
Он неопределенно пожал плечами, не зная, как объяснить простой селянской девочке, что он всего лишь восстановил нарушенное равновесие. И, если понадобится, с той же легкостью склонит чашу весов в другую сторону, одним прикосновением отняв жизнь у сломанного ветром деревца, чтобы не мучилось понапрасну, пытаясь напитать вянущие листья из скопившейся под упавшим стволом лужи.
– Пойдем, – повторил он. – Уже немного осталось.
И правда – быстро дошли.
Леся охнула и выронила листья. Кумушки‑сороки, недовольно треща и каркая, черно‑белой стаей взвились в воздух с мохнатого бугра и осели на ближайших деревьях.
– Не подходи, – буркнул он. Раздувшийся труп волкодлака – не шибко приятное зрелище даже для мужчины, а уж девушке и подавно нечего на него смотреть.
«Вот и я бы мог… так же», – подумал он, отводя взгляд от закостеневшей в оскале морды. Волкодлак так и не перекинулся человеком. Жаль. Интересно было бы глянуть, за кем ведьмарь охотился последние три недели. Ничего, земля слухами полнится, скоро он узнает, где, в какой деревне, пропал рослый черноволосый мужик. Надо обязательно отыскать его перекид; вот закончит с дурехой и поищет.
Меч лежал там, где накануне выпал из опустившейся руки. Из‑под листвяной осыпи выглядывал только черный от крови кончик, еще часок‑другой – и пришлось бы браться за грабли. Ведьмарь присел на корточки, бережно разгреб листья, поднял за рукоять и повернул острием вверх, оглядывая помутневшее лезвие.
К воронам, облепившим ветви, подсела еще одна. Тут же поднялась свара – на новенькую набросились две товарки, та же лишь уворачивалась и придушенно каркала приоткрытым клювом.
– Батюшка ведьмарь, а ты понимаешь, о чем они говорят? – с подкупающей застенчивостью спросила Леся, пряча глаза за приспущенными ресницами.
Он машинально прислушался. Вороны ругались. Из‑за чего, он не видел. Несъедобного. Может, стянули у зазевавшейся женщины золотую серьгу или яркую бусину, а то отыскали на лесной тропе оброненную кем‑то монетку.
– Нет, – отрезал он.
– Совсем‑совсем? – неподдельно огорчилась она.
Он привычно отмолчался. Что значит «говорят»? Животные жили чувствами. Ругались. Радовались. Любили друг друга. Тосковали. Предупреждали об опасности. Испытывали жажду, голод, холод или боль. Это он понимал. Говорили только люди. И, по большей части, совершенно напрасно.
– А мне иной раз сдается – все‑все понимаю, – серьезно сказала Леся. – Вот собака залаяла, дядя идет во двор проверять, а я и без того знаю – сосед по улице прошел, через забор от скуки глянул, Брас и брехнул для острастки.
– Бывает, – равнодушно отозвался он.
– Дядя тоже не верит… – вздохнула она.
– Дядя родной, кровный?
– Да, по матушке.
– Не обижает он тебя?
– Что ты, батюшка! – оторопела она. – У них с тетей своих детей нет, так они меня доченькой называют, приданое богатое дают – корову стельную, земли пахотной две десятины, а может, и все три…
– И что, сыскался охотник? – хмыкнул он.
Леся мило покраснела.
– Сыскался … – прошептала она. – Только я за него не хочу… не люб он мне, и все тут. Тетя меня увещевает: мол, стерпится – слюбится, ну, я ему пока ответа и не даю…
Ему хотелось сказать: «Так пошли его к багнику лысому! Ты девка красивая, невеста завидная, рано или поздно сыщешь парня по сердцу». Но какое ему дело до только‑только заневестившейся дурехи, которая сама толком не знает, чего ей хочется? Может, и вправду – слюбится…
– А недруги у тебя есть?
– Откуда? – неподдельно удивилась она.
Он пожал плечами.
– Мало ли откуда. Женихов у подружек не отбивала? Может, хвалилась чем – да позавидовали?
Она надолго задумалась, потом решительно покачала головой – нет.
– Ну ладно, – буркнул он, прекращая расспросы. Авось на месте сумеет разобраться – кому и чем не угодила доверчивая девка.
Шорох листьев предостерег, насторожил его, заставив повернуть голову.
Крупный серый волк, наполовину укрытый тенью, пошатываясь на негнущихся лапах и гортанно, бессмысленно рыча, в упор смотрел на ведьмаря, не узнавая. В углах пасти пузырилась густая белая пена, хлопьями капая на мокрую грудь.
«Вожак… Да как же его угораздило? – с горькой досадой подумал он. – Зачем он подпустил к себе волкодлака? Защищал подругу? Волчат? Или просто стакнулись на лесной тропе?».
Он давно знал этого матерого, умного, полуседого волчару. Знал его стаю – самую большую и удачливую в этих краях. Знал любопытную, ясноглазую самку и ее сеголетний выводок, неуверенно пробующий голоса под растущей луной. Знал и искренне сожалел о том, что ему предстояло сделать. От укуса волкодлака нет спасения ни человеку, ни зверю и, наверное, старый волк это понял, убежав прочь от стаи, от той, кто была ему дорога. Убежал прежде, чем застелет глаза пеленой необузданной ярости, что заставляет бешеного зверя кидаться на всех без разбору, пока не качнутся, выравниваясь, вселенские весы, остановленные недрогнувшей рукой.
Он принял волка в последнем его прыжке, беззвучно погрузив меч под грудную клетку, и Вожак содрогнулся, повесил голову, вздохнул в последний раз и умер. Ведьмарь, отшатнувшись, дал мечу завершить круг, и серая туша легко соскользнула с лезвия, осев на землю.
Все произошло так быстро, что Леся даже не успела испугаться.
Бросив меч поверх мертвого зверя, он, не оглядываясь, пошел собирать ветки для костра. Пусть вороны клюют себе на здоровье волкодлака, чьи злые чары развеялись вместе со смертью, бешеный же волк, даже мертвый, представлял нешуточную угрозу для любителей падали.
Он принес одну охапку хвороста, вторую, третью… и столкнулся с Лесей, успевшей перепачкать платье смолистыми сосновыми сучьями, которые девушка по‑женски неловко прижимала к груди. Будто не дрова собирает, а ребенка держит – подумалось ему.
– Ты‑то чего руки пачкаешь? – изумился он.
Девушка бросила хворост рядом с волчьим трупом, тыльной стороной кисти смахнула налипшую на лицо паутину.
– Беда‑то общая, – серьезно сказала она. – Если человек ради общего дела руки запачкать побрезгует – ведь и ему в трудный час никто не поможет, верно?
«Дуреха, – раздраженно подумал он. – Еще не знает, что можно запачкаться – да не грязью, кровью – с ног до головы, – и все равно никто не придет тебе на помощь…»
Он не стал возиться с трутом и кресалом – протянул распростертую ладонь к дровяной куче, и ее разом охватило жаркое пламя, как будто сквозь неплотно сложенные ветки пробежал Знич‑огневик. При виде эдакого чуда Леся вскинула руки к груди, прикрыв ладошками серебристую лунницу, и так округлила глаза, что ему стало неловко.
– И вправду бают – колдун… – растерянно прошептала она.
– А то не знала, к кому шла, – огрызнулся он, невесть почему обидевшись на эту бестолковую девку.
– Батюшка ведьмарь, прости! – опомнившись, взмолилась она. – Не серчай на меня, неразумную…
Он досадливо дернул уголком рта и, наклонившись, поднял и бросил в костер откатившуюся в сторону ветку.
Когда огонь начал убывать, а жар усилился, он вспомнил и вытряхнул из сумки собранные листья. Встрепенувшееся пламя слизнуло их на лету, обуглив и покорежив. Все, что осталось от Вожака – горстка пепла и россыпь тлеющих костей, хрупких и непрочных. И меч – невесть почему не подкопченный пламенем, не оплавленный жаром. Раскаленное в угольях, желто‑белесое лезвие казалось прозрачным, как упавший на землю луч. Ведьмарь подцепил меч веткой и выкатил из костра, и тот постепенно остыл, сменив жаркое свечение на скупой блеск кричного железа.
– Жалко… волка‑то, – неожиданно сказала Леся. – Он ведь не нарочно…
– Жалко, – согласился он и, подняв меч, пошел прочь, не оборачиваясь.
***
Светловолосый пятилетний мальчуган вприпрыжку бежал за отцом, держась за край просторной отцовской рубахи. Вокруг них, вспугивая лаем перепелов, широкими кругами носился рыжий кудлатый пес, одуревший от вольного простора. В кузовке за отцовскими плечами перекатывались по дну несколько боровичков и волнушек. Отец и сын только что зашли в лес, немного порыскали на опушке, но кто‑то побывал там допрежь их, забрав все ладные грибы и тщательно укрыв мхом червивое крошево – чтобы родились в будущем году.
На мертвой чащобной земле грибы росли гуще, но ребенок остерегался отходить далеко от взрослого, а отцовский глаз еще не потерял молодецкой сноровки – выглядывал самый неприметный грибок, не пропуская на радость сыну ни единого. Мальчик постепенно освоился, начал забирать в сторону и вскоре, пыхтя от восторга, уже волок огромный, толстопузый боровик, не умещавшийся в обеих ладошках. Отец гриба в кузов не взял, а, разломив шляпку, растолковал сыну, что такие большие грибы всегда червивые и брать их не стоит. Сшибать и топтать тоже – Дед Гаюн может обидеться за неуважение к его дарам и в следующий раз не одарит человека ни единым грибом. Мальчик слушал, испуганно озирался по сторонам – а ну как лесной дух и вправду разгневался за напрасно сорванный гриб, возьмет да и нашлет на них медведя аль серого волка? Но отец бережно прикопал гриб и пошел дальше, не опасаясь Гаюна, и ребенок снова осмелел. Уж со следующим‑то грибом он не оплошает!
Рыжий пес, засидевшийся на цепи, все не мог нарадоваться свободе. Он звонко облаял белку, задрал лапу у брошенной лисьей норы, поднял в воздух столб листьев, разгребая гнездо полевок, и теперь со свистом втягивал воздух чуткими ноздрями, наполовину уйдя головой в отрытую яму. Мальчик потянул пса за увлеченно виляющий хвост и, когда тот недоуменно оглянулся, серьезно приказал:
– Ищи гриб!
Пес вкусно чихнул, глядя на маленького хозяина умными смеющимися глазами. Из жарко дышащей пасти свисал набекрень перепачканный землей язык.
– Глупый! – важно сказал мальчик и, оглянувшись, побежал догонять ушедшего вперед отца.
***
Ведьмарь, не таясь, шел по деревне, и встречные торопливо ломали шапки, кланялись в пояс и, шарахаясь к плетням, давали дорогу. Кто‑то и вправду испытывал к нему благодарность, кто‑то – недолюбливал, а то и ненавидел, но все без исключения – боялись. Он не отвечал никому даже взглядом, прекрасно понимая, какие потом пересуды пойдут по деревне. Леся, не поднимая глаз, семенила на отшибе, но ей никого не удалось провести – всевидящие и всеслышащие бабки уже громко передавали друг другу на глуховатое ухо: мол, нечисто у Претичей на подворье, ох, нечисто, неспроста сиротка ихняя за ведьмарем увязалась. А чем она с неклюдом расплачиваться будет – сказ особый, тут уж бабки обменивались самыми немыслимыми догадками.
Он оглянулся. Лесины щеки горели, как два мака.
– Иди сюда, – подозвал он. – Поздно уже таиться, а пустобрехов слушать и вовсе не след.
Она послушно нагнала его, машинально протянула узкую ладошку… и тут же отдернула, хотя он вовсе не собирался брать ее за руку.
– Вот наш дом, батюшка ведьмарь!
Он мимоходом окинул взглядом недавно подновленный плетень, добротную избу с петушком над крышей, чисто выметенный двор.
– Родичи твои где?
– На ярмарку поехали. Раньше вечера не обернутся.
– Добро. Ну, показывай свой сглаз…
Леся, торопливо упав на колени, пошарила под крыльцом и выудила завернутый в тряпицу залом – три ржаных стебля, скрученные по всей длине и завязанные узлом под самыми колосьями. Ведьмарь еще не прикоснулся к ним, а уже понял – в заломе нет силы. Тот, кто крутил стебли, не шептал над ними наговорных слов, замышляя дурное. Более того – стебли были сплетены уже после молочной спелости колоса, они перегнулись и потрескались, а зерна в них успели выспеть и затвердеть. Заломы же обычно ставились для сглаза урожая, в начале лета, а не перед самой уборкой, что лишало залом не только силы, но и смысла.
Ведьмарь покачал головой. Похоже, Леся стала жертвой дурной шутки. Счастье еще, что только шутки. Он не сказал ей, что хранить под крыльцом настоящие заломы – зазывать беду уже в дом. Ишь, сыскала потайное местечко, дуреха.
– Ты кому‑нибудь рассказывала о заломе? – спросил он.
– Жениху, – прошептала она, опуская сызнова набрякшие слезами глаза. Пальцы бездумно отряхивали платье, перепачканное на коленях землей и мелкими щепками.
– Зря, – коротко бросил он.
– Почему? – встрепенулась она и, кажется, впервые посмотрела ему прямо в глаза.
Потому что заломы на полях обычно ставят ведьмари и ведьмы. Потому что теперь, приключись какая беда с Лесей, ее семьей и хозяйством, все шишки посыплются на него.
Он хмыкнул и, не отвечая, пошел к хлевам. Пегий кобель, посаженный на цепь у калитки, молча встал и отошел в сторону, давая ему пройти. Бестолковая курица вывернулась из‑под ног и, оголтело квохча, перемахнула через плетень в огород. Леся метнулась было ее выгонять, но ведьмарь по‑хозяйски сноровисто отпер хлев, и девушке ничего не оставалось, как войти туда вместе с гостем.
Коровы и овечки сейчас бродили в общем деревенском стаде где‑то на пойменных лугах, и лишь больной козел недоверчиво уставился на вошедшего, на всякий случай попятившись в угол тесного закутка. Осмотр не занял много времени.
– Он отравился, но уже поправляется, – непривычно мягко сказал ведьмарь, гладя круторогого, длинномордого козла по раздутому боку. – Чемерица или зверобой, а, возможно, и вороний глаз. Вечером зайдешь ко мне, я дам нужных травок.
– Да эдакой пакости на нашем лугу отродясь не росло! – вырвалось у Леси. Ведьмарь тоже так считал, но вслух сказал:
– Значит, теперь выросло.
– Так меня сглазили? Это правда? – Она так доверчиво смотрела на него своими бездонными васильками, что ему захотелось нагрубить этой дурехе, развернуться и уйти… или прижать к себе, как испуганную кошку, приласкать, пригреть, успокоить, чувствуя, как доверчиво расслабляются под ласкающей рукой напряженные до предела жилы.
– Кому ты нужна, девка? Подшутил кто‑то – а ты сразу в рев. Меньше верь приметам, тогда и они над тобой всякую силу утратят. Авось замуж выйдешь – поумнеешь… – Ведьмарь развернулся и ушел, не оглядываясь.
Он знал, что она растерянно смотрит ему вслед, все больше отдаляясь, и злился еще больше, чем когда она увязалась за ним.
***
Долгожданный гриб издалека выделялся на палой желти осинника: большой, яркий, будто покрытый алой глазурью. Мальчик протянул к нему руку… и тут же отдернул, вспомнив, что белые пятнышки на шляпке, к сожалению, делают гриб несъедобным. Интересно, а если их стереть, выйдет ли из мухомора подосиновик? Пока малыш размышлял над этим серьезным вопросом, прибежал рыжий пес, которому большой хозяин строго‑настрого наказал следить за маленьким. Подозрительно покрутив носом, шалопутный пес преобразился. Хвост, допрежь гордо закрученный бубликом, вытянулся струной, лапы напряглись, шерсть вздыбилась, а в мохнатом горле заклокотало злобное и вместе с тем испуганное рычание.
Мальчик, наконец, оторвал глаза от красивого, но, увы, вовсе никудышного гриба… и увидел нож. Длинный, охотничий, с рукояткой, оплетенной потертыми кожаными ремешками – черным и коричневым. Нож сидел глубоко в теле пня, на треть лезвия заглоченный узкой щелью, пересекавшей потемневший от дождей спил.
Пес зарычал еще громче, настороженно озираясь по сторонам. Рыжий хвост будто сам собой прижался к животу, зад просел, как у щенка, по недомыслию забредшего в будку большой злой собаки.
Мальчик схватился за нож обеими руками. Попыхтел, подергал. Влез на пень, уперся ногами, пошатал в разные стороны. Подумал – не покричать ли батьке?
И – выдернул.
***
Кошка подорвалась с места и зашипела, глядя сквозь стену. Острые когти, пробив тряпье, впились в некрашеные доски и сразу разжались. Пригладив шерсть, кошка презрительно сощурила желтые глаза, повертелась на месте и, определившись, мягко уронила черное тело на полку.
***
Ведьмарь, неспешно бредущий к дому полями, зашипел и схватился за правый висок, куда словно долбанул с размаху увесистый, тупой вороний клюв. Боль исчезла так же внезапно, как и нахлынула. Опустив руку, ведьмарь медленно, словно на звук, повернулся – и уперся взглядом в дальний, аж за овражками, лес.
Теперь он знал, где искать.
Ведьмарь огляделся – на сей раз, чтобы убедиться в отсутствии ненужных зрителей. Встал поудобнее, равномерно распределив вес тела на обе ноги. Запрокинул голову, ощущая сквозь сомкнутые веки теплое касание полуденного солнца, широко распростер руки, принимая мир в объятья, сосредоточился, и миг спустя все его существо захлестнула волна безудержного, первобытного ликования, и он разом вспомнил, как это прекрасно – когда прыжок не влечет за собой падение, а в жестких пластинах перьев трепещет упругий воздух.
Последней человеческой мыслью было: «Интересно, что бы подумала Леся?».
***
Сороки‑вороны во второй раз за день покинули лакомую добычу. Найдя убежище на ветках, они с удивлением наблюдали, как вытягиваются лапы, укорачивается морда, уплощается грудная клетка, тает мохнатая шерсть, а из‑под нее показываются обрывки одежды.
Перевоплощение не заняло много времени.
Одна за другой, птицы робко спускались вниз.
Клевать человеческий труп.
***
Находка завораживала. Вроде и не было в ней ничего особенного: потускневшее лезвие с желобком посредине, простая оплетка с притороченной петелькой, чтобы опоясать запястье, но ребенок сразу почуял исходившую от него силу, исподволь перетекающую в держащие нож ручонки. Первый порыв – бежать к отцу, похвалиться – быстро угас. Отец наверняка отберет лесной подарок, пообещав отдать «когда вырастешь», а там и вовсе потеряет или сыщет законного владельца. Так не годится.
Оттянув ворот рубашки, мальчик попытался спрятать нож за пазухой.
Не тут‑то было.
В десяти локтях от него, хлопая крыльями, упала с неба огромная черная птица. Неуклюже подпрыгнула, сворачивая крылья. Утвердившись на земле, косо глянула на мальчика голубым глазом, неодобрительно нахохлилась, и, вытянув шею, хрипло каркнула:
– Дай!
Малыш попятился, выставив вперед зажатый в обеих ручонках нож.
Ворон прыгнул за ним, помогая себе крыльями.
– Кра! Дай!
– Рыжок, взять! – тонким, срывающимся голоском выкрикнул мальчик.
Собака заскулила, переводя взгляд с хозяина на птицу, отвернулась и легла, стыдливо уткнувшись мордой в лапы.
Ворон нахохлился, встряхнулся.
– Дай сюда, – ровным, безжизненным голосом сказал светловолосый мужчина, протягивая руку за ножом.
Ребенок так никогда и не понял, что толкнуло его на эдакую дурость. Завизжав от ярости, как загнанный в угол волчонок, он бросился на ведьмаря, целя ножом в живот повыше паха.
Взрослый человек легко увернулся, ребром ладони ударил мальчишку по затылку.
Нож упал на землю. Ребенка отбросило в сторону, щуплое тельце вспороло золотой ковер, несколько раз перекатилось по земле и безжизненно застыло лицом вниз. Рыжий пес коротко взвыл, но не тронулся с места.
Ворон подпрыгнул, развернул крылья. Черные когтистые лапы на лету подхватили нож за рукоять, перья охнули‑хлопнули от натуги, птица с трудом набрала высоту, поднялась над лесом и полетела прочь.
Пролетая над болотом, она разжала когти.
***
Когда отец, привлеченный истошным лаем Рыжка, нашел сына, тот уже не мог плакать в голос – беззвучно разевал рот, размазывая по лицу слезы. Испуганный мужчина подхватил ребенка на руки, торопливо ощупал вздрагивающее от плача тельце. Если не считать опухшей шеи с уродливой синюшной полосой посередине, мальчик был цел и невредим. Худо‑бедно, его удалось успокоить и расспросить. О ноже, как ни странно, ребенок забыл напрочь. Зато ведьмаря, ударившего его по шее и обернувшегося вороном, запомнил очень даже хорошо…
Не спуская сына с рук, отец побежал обратно в деревню, забыв на поляне сброшенный с плеч, наполовину уже полный кузов.
***
По дну оврага змеился ручей, запруженный и широко разлившийся у самого истока – родника, выбивавшегося на свет из‑под широко расставленных корней старой ольхи.
Одни ручьи с победным журчанием промывают себе дорогу в глинистом песке, другие – звонко выбивают дробь на обкатанных голышах, либо, напротив, молча крадутся в траве, заставая врасплох нездешнего путника. Этот же тихо, задушевно ворковал с устилавшими дно черными прелыми листьями, словно предлагая присесть на бережку и послушать бесконечную, старую как мир историю.
Мужчина неторопливо разделся, ровно сложил одежду и, не пробуя воду ногой, размашисто шагнул в нее – сразу по пояс. Глубоко хватанул воздуха и присел, целиком скрывшись под водой. Голое тело обожгло жидким льдом. Светлые волосы развевались в потоке подобно белому пламени на ветру. Вода стирала, раздирала в клочья, уносила прочь связанное с ножом проклятье, не успевшее пустить червоточину в чистой душе ребенка, но едва не завладевшее соприкоснувшимся с ним вороном.
Стирала, казалось, вместе с кожей.
Он вынырнул, стуча зубами от холода. Ощущение чего‑то грязного, липкого и противного исчезло одновременно с последними крупицами тепла. С немалым трудом одевшись– закоченевшие пальцы не гнулись и почти ничего не чувствовали, – он опустился на четвереньки, склонил голову. Представил, как на плечи ложится теплая, тяжелая шуба, принося с собой тепло и уют.
«Она сказала – люди должны помогать друг другу, – запоздало подумал‑вспомнил он. – Но быть может, я всего лишь ворон, обернувшийся человеком… Или волк, обернувшийся вороном…»
Встряхнувшись, он побежал вдоль ручья, принюхиваясь к глинистой, влажной земле, слегка отдающей тленом. Там, где правый берег оврага опускался на высоту волчьего прыжка, он подбросил в воздух гибкое поджарое тело и с легкостью выскочил из вымытой паводками западни, перерезавший лес точно пополам.
Обострившееся чутье без труда вылущило из пряного осеннего воздуха множество привычных запахов – след пробежавшего утром зайца, дымок костра, принесенный с опушки, въедливый дух переползшего дорогу ужа, почти неслышный аромат усыхающего к зиме земляничника, переплетенный с отдушкой мокрых перьев затаившегося в нем перепела.
Он не удержался, свернул с тропы и сунул морду под гривку пожухлой травы и земляничных листьев. Взъерошенная птица мрачно сверлила его круглыми бусинками глаз, приоткрыв клюв от возмущения. Знала, нахалка, что этот – не тронет. Да еще и пребольно клюнула в нос, воспользовавшись его замешательством. Фыркнув, он отдернул морду и потерся носом о лапу. Здесь, в лесу, где смерть – всего лишь одна из граней жизни, его не боялись, принимая, как должное.
Он побежал дальше – ровной, неспешной и неслышной трусцой матерого зверя. Хозяина и слуги леса одновременно, ибо власть, данная ему, не ставила его выше подвластных.
В перелеске он встретил ясноглазую волчицу. Она чуть вильнула хвостом, узнавая черного голубоглазого волка‑одиночку, изредка охотившегося вместе со стаей. Она еще не знала. Волчата, кружком сидевшие и лежавшие вокруг матери, предостерегающе заворчали, и он обошел их стороной, не нарушая покой волчьей семьи.
Он знал, что поступил правильно. Но почему‑то чувствовал себя виноватым.
***
В глухой маленькой деревне все друг друга знают, унесенного лисой куренка обсуждают всем миром, весть о чужом человеке разносится от одного конца деревни до другого быстрее, чем тот успеет проскакать ее на лошади, а уж рождение ребенка, свадьба или похороны становятся всеобщим достоянием.
И потому, чтобы собрать вокруг себя толпу, вовсе не обязательно колотить в било, истошно орать, стучаться в двери – достаточно вернутся из леса бегом, без кузовка, с заплаканным ребенком на исцарапанных ветками руках.
– Это все он, лешачихин выкормыш! – кричал мужчина, поднимая мальчика вверх, чтобы все видели наливающийся синяк на шее. Прибежала мать, выхватила сынишку и, прижав к груди, надрывно заголосила: – Дитятко ты мое ненаглядное, да кто ж на тебя, ребенка безвинного, руку поднять осмелился? Дайте мне сюда этого злодея, я ему живо глаза повыцарапаю!
Мальчик заревел еще пуще. Материнские руки больно впивались в ребра, десятки людей глазели на него с жадным любопытством, и лишь несколько женщин – с жалостью.
А история, пересказанная четырежды, все больше обрастала домыслами. Теперь мужчина клялся‑божился, что своими глазами видел, как ведьмарь обернулся вороном, да не простым – лицо человечье, только с клювом, а вместо лап копыта. Будто бы кинулось это страховидло на ребенка, хотело заклевать до смерти и мясцом теплым поживиться, да отец не сплошал – подкрался и накрыл поганца кузовком, сам сверху сел и давай всем богам по очереди молиться. Только куда ему колдуна удержать, вырвался тот из‑под кузовка и улетел прочь.
Люди слушали, удивленно, недоверчиво качали головами, и мало‑помалу начинали роптать.
***
Перебегая из леска в лесок сжатым ржаным полем, немилосердно коловшим лапы, он краем уха уловил приглушенную возню из высокого, разворошенного снизу стожка. Там, в золотом гнездышке из соломы, жарко любились двое – мужчина и женщина; помолвленные, но еще неженатые парень и девушка, укрывшиеся от праведного гнева родителей, а то и сами родители, уставшие таиться за ненадежными занавесями от любопытства повзрослевших детей… да мало ли у кого кровь взыграет.
Он так и пробежал бы мимо, улыбаясь про себя, как вдруг возня прекратилась, и он услышал мужской голос, со смешком говоривший:
– …она, конечно, дуреха дурехой, зато приданое за ней дают знатное! Шутка ли сказать – две десятины пахотной земли, да какой – вместо масла на хлеб мазать можно.
– А с лица вроде ничего, – лениво откликнулся томный женский голос. – И статью вышла…
– Тоже мне, стать нашла – худая да узкобедрая, ухватиться не за что… – Из стога вновь послышалась возня, двухголосый смех, шуточные вскрики: «Уйди, окаянный! Не трожь, не купил!». Потом все улеглось, и мужской голос продолжил: – Одного, хорошо, двух родит – и сама в могилу сойдет. А я тебя в жены возьму…
– Да ну, брось, кобель блудливый! – недоверчиво рассмеялась женщина. – Еще первую жену со свету не сжил, да что там – толком не сосватал, а ко второй руки тянет!
– Небось сосватаю! – уверенно пообещал мужчина. – Я ж тебе говорю: она дуреха дурехой, всему, что ни скажи, верит, да вдобавок – малахольная: сам однажды видел, как она по лесу шла да с сороками разговаривала, чисто с девками на селе… А сейчас, под сглазом‑то, и вовсе пуганая стала, от людей шарахается, всюду ей злыдни мерещатся. Только мне и доверяет. А я ей так говорю: «Вот выйдешь, Леська, за меня – и вся порча разом отступится; я небось тебя от самого черта обороню». Глазами хлопает, как корова, но – верит. Даже не догадывается, дуреха, кто ей давеча хлебной закваски в суп плеснул… А с заломом как носилась! Смех вспомнить…
Волк и сам не заметил, как из‑под приподнятой губы вырвалось глухое, клокочущее, исполненное лютой ненависти рычание.
Его услышали и под слоем соломы – завозились, заойкали, и мужчина, одной рукой подтягивая портки, а в другой сжимая короткий широкий нож, кубарем выкатился из стога.
Выкатился – и увидел ведьмаря, неподвижно стоящего в пяти шагах.
– Чего тебе, колдун? – нагловато щеря зубы, спросил мужик, совладав с первым испугом. – Так поглядеть пришел, али самому невтерпеж – охота с бабой позабавиться? Так или эдак – вали отсюда подобру‑поздорову, пока еще есть с чем на девок охотиться!
Ведьмарь молча, пристально смотрел на парня, в то время как недавняя волчья натура постепенно уступала место человеческой, способной облечь мысль в слова.
Парень, видя, что ведьмарь не отвечает – никак в портки со страху наложил, упырь проклятый! – наступил ногой на краешек его тени и вдавил носок в землю. Ведьмарь усмехнулся – как всегда, про себя. В народе бытовало поверье, что ведьмари якобы совершенно нечувствительны к телесной боли, и единственный способ прищучить неклюда – направлять удары в его тень. Тень неожиданно колыхнулась, поменяла очертания и примерилась цапнуть нахала за ногу острозубой черной пастью. Ведьмарь усмехнулся вторично – уже напоказ, когда перепуганный парень отдернул ногу, отпрыгнул назад и чуть не повалился на спину.
На волю, вытряхивая соломины из блудливо распущенных волос, выбралась, с ложной скромностью оправляя платье, рослая пышнотелая деваха. Была она некрасива, ряба, но – доступна, чем и брала.
– А этого кой черт принес? – удивилась она, сторонясь непрошеного гостя.
– Черт принес – черт и унесет! – озлился парень, закатывая рукава.
Худощавый и невысокий, ведьмарь мало кому казался достойным противником. Даже в лучшие дни. Вчера же он выплеснул в кусты половину своей крови и прекрасно отдавал себе отчет, что выглядит, мягко говоря, неважно. И без того резкие черты лица осунулись до острых граней, глаза лихорадочно посверкивали на дне черных ям. Больше всего на свете ему хотелось добраться наконец до своей избушки, завалиться на постель – ничком, не раздеваясь, – и окунуться в полудрему, зная, что кошка рано или поздно приползет к нему под бок и свернется калачиком, скупо делясь шелковистым теплом. Не стоило сегодня чаровать… ох, не стоило… Но тогда – не сразу, лет через десять, когда светловолосый мальчик подрастет и войдет в силу, – по лесу снова разнесся бы торжествующий вой волкодлака.
Ведьмарь, чуть слышно вздохнув, быстро вскинул глаза на угрожавшего ему человека. В его взгляде не было злости – только сожаление, досада и безграничная усталость. А страшил и завораживал он своей неумолимостью. Так смотрит волчица на мертворожденного детеныша, перед тем, как пожрать его.
Солоноватый вкус на губах разом охладил боевой пыл охальника. Он удивленно потрогал верхнюю губу, ноздри и, отняв пальцы, увидел на них темную, почти черную кровь.
– А теперь послушай меня, недоносок, – в полной тишине прозвучал голос ведьмаря. Он не угрожал, нет: просто говорил, равнодушно и размеренно, и от этого безжизненного голоса мороз драл по коже. – Посмей только еще раз напугать Лесю, ославить либо тронуть пальцем, и руда сыщет себе сотню иных тропок. Если же не хочешь истечь ею прямо сейчас, то пойдешь к девушке, повалишься к ней в ноги, повинишься и расторгнешь помолвку, не забирая своих даров. И даже если она тебя, по доброте душевной, простит, постарайся не попадаться мне на глаза.
Побелевшее лицо парня исказилось от ужаса. Размеренная капель не останавливалась; он что есть силы стиснул пальцами крылья носа, но тогда потекло в горло, вызвав безудержный, кровяной кашель.
– А ты… – Ведьмарь замешкался, гадливо оглядывая девку, и добавил грязное ругательное слово, – помни: через твой блуд и смерть к тебе придет. Не вой, это я не проклинаю – предсказываю. Если вовремя остепенишься, может, и пронесет. Не знаю. Не уверен.
Он еще раз посмотрел на них – бледных, дрожащих, пришибленных, развернулся и пошел прочь.
– Батюшка ведьмарь! – жалостно заголосили оба ему вслед. – Вернись, прости за худые слова, не сами говорили – Кадук нашептал!
«Батюшка…» – Он злорадно ощерился и, уже не таясь, размашистым волчьим шагом потрусил к лесу.
***
Парень, как и было велено, опрометью кинулся на поиски Леси. Нашел: все еще недоумевающую, немного обиженную, но… впервые за долгое время, счастливую. Неопределенная угроза, неотступно висевшая над головой, пригибавшая к земле, отнимавшая силы и волю к жизни, исчезла, растаяла, как дурной сон. В который перестаешь верить только после пробуждения, находя в нем все больше нелепиц, и под конец сам уже не понимаешь, чем же он так тебя напугал.
И вот этот сон валяется у нее в ногах. Не упырь, не колдун – обычный человек, ради двух‑трех десятин земли едва не погубивший чужую жизнь и свою душу.
Леся слушала его сбивчивое признание, не перебивая и даже не отстраняясь, когда он целовал ей ноги, обнимал за колени, умоляя простить. Внутри нее что‑то оборвалось и застряло под сердцем тяжелой ледяной глыбкой. Впервые в жизни Лесе было по‑настоящему противно. Она видела, что его раскаяние притворное, и винится он перед ней только ради спасения собственной шкуры, малость подпорченной ведьмарем. Чутье подсказывало ей, что ведьмарь – пусть жестоко, – но всего лишь подшутил над легковерным негодяем, и рано или поздно кровь остановится сама. Не мог человек, залечивший дерево, уберегший деревню от лютого зверя, пожалевший бешеного волка, и, не потребовав платы, избавивший Лесю от навязчивого, едва не погубившего ее страха, просто так, жестоко и изощренно, убить никчемного, глупого, но все‑таки не заслуживавшего смерти человека.
Леся с омерзением посмотрела на бывшего жениха.
– Я прощаю тебя, – тихо сказала она. – А теперь уходи. Не пачкай крыльцо.
– Но я истекаю кровью! – рыдал паскудник, хлюпая носом.
– Небось не истечешь, – так убежденно сказала она, что кровь и в самом деле заперлась, разом остановившись. – Убирайся прочь, ты… ничтожество.
Она презрительно отвернулась, с облегчением и радостью думая: «Спасибо батюшке ведьмарю, уберег, не попустил…»
…и невесть почему увидела себя черной желтоглазой кошкой. Независимой, своенравной кошкой, вольной уйти в любой момент, но терпеливо дремлющей на полке в ожидании хозяина. Чтобы, дождавшись, когда он придет, поест и ляжет, в темноте неслышно вспрыгнуть на кровать, притулиться на груди, обогреть, приласкаться, ни о чем не расспрашивая, выслушать, если он захочет рассказать. Потому что каждого человека должен кто‑то ждать, беспокоиться, оберегать, а его, оберегающего всех – некому…
Пощупав нос, несостоявшийся жених хрюкнул от радости, подхватился с колен и кинулся наутек, забыв поблагодарить и помня лишь собственное унижение и повинного в этом человека… нет, проклятого колдуна, каким давно не место в его родных краях!
***
Он выбрал уютное местечко под раскидистой березой, растянулся на ворохе листвы, вкусно пахнущей осенью и, закрыв глаза, слушал, как падают листья. Тихий неумолчный шелест, как напутственный шепот проплывающим в небе журавлиным стаям, поглотил все прочие лесные звуки. Не слышно было ни далекого чириканья воробьев, ни легкого топотка мышкующей лисицы, ни скрипа колодезного ворота в ближайшей деревне, обычно разносившегося за версту. Звуки растворились, но не исчезли – лишь напомнили, что мир един и, если отбросить повседневную суету, на миг забыть о конечности собственной жизни, остановиться, замолчать и прислушаться, то поймешь, что мир течет не вокруг тебя, а сквозь.И ты значишь для него не больше и не меньше, чем один‑единственный лист из бесчисленной свиты листопада. И потому не стоит разделять листья на кленовые и осиновые, красные и желтые, матовые и глянцевые. И потому волк, бегущий лесной тропинкой, ничем не лучше ворона, парящего в небе, но и ничем не хуже человека, забывшего о своем родстве и с теми, и с другими…
Он лежал и слушал, постепенно растворяясь в этом торжественном, немного печальном, убаюкивающем шелесте, и сам не заметил, как заснул.
И уж тем более не слышал, как тихо плакала ясноглазая волчица, свернувшись клубочком в опустевшем логове.
***
Страсти вокруг ворона и ушибленного ребенка, который на все расспросы хныкал или просился домой, стали помаленьку утихать, и совсем утихли бы, не прибеги из‑за гумна растрепанная, простоволосая девица, известная потаскуха, зело падкая на чужих парней и мужей.
– Ой люди, людечки! Люди добрые! Спасите‑помогите, моченьки моей нет, совсем помираю! – слезно надрывалась она, хватая односельчан за рукава и вороты. Те отстранялись, вырывали руки. – Ноженьки тяжелеют, глазоньки закрываются, свету белого не вижу! Пришла смерть моя неминучая!
Кто‑то из парней высказал вслух причину столь внезапного умирания, дружки загоготали, старшее поколение сурово цыкнуло на зубоскала.
– Была я в поле, стога метала, – отдышавшись, более‑менее связно поведала девка. – Притомилась, легла в соломе соснуть – глядь‑поглядь, черный волк скачет, да такой страшенный, что у меня руки‑ноги отнялись, ни закричать, ни ворохнуться!
Смех и шутки прекратились. Больше года в округе бесчинствовал волкодлак, каждое полнолуние собиравший кровавую жатву с окрестных деревень. В этой недосчитались уже трех человек.
– Вскочил волк мне на грудь – и давай одежду рвать, невтерпеж ему, – меж тем продолжала деваха. – А у меня оберег на груди висел, коник костяной на шнурке крученом. Он его, не глядя, пастью хвать, да как взвоет! Соскочил волк, ровно вару на него плеснули, перекинулся через голову, и гляжу – не волк это вовсе, а наш ведьмарь, чтоб ему лихо! Ах ты, говорит… – Девка замялась, вспоминая нехорошее слово, пожалованное ведьмарем, – такая‑сякая, коль мне не досталась, то никто тебя не получит. Помрешь, говорит, вскорости, а я тогда по душу твою приду.
Вот тут‑то люди загудели, как потревоженные медведем пчелы. Одно дело – бездоказательный синец не шее, и совсем другое – волкодлак, подлинное чудище, чьи злодеяния перевалили за второй десяток душ.
– Точно, он волкодлак и есть!
– Кому же быть, как не ему!
– Сельчане‑то все на виду, а он, бирюк, из лесу неделями не вылазит. Что ему волком перекинуться!
Леся, решительно работая локтями, выбилась в передние ряды и звонким, вздрагивающим от волнения голосом перекрыла шум толпы:
– Неправда ваша, дяденьки! Как вам не стыдно человека за глаза оговаривать?! Да я сама этого волкодлака видела – в гае на полянке лежит, весь как есть мечом порубленный! Хотите – сходим и глянем!
Девушку поддержал седой, как лунь, старичок, опиравшийся на узловатую необструганную клюку:
– Дело, дитятко, говоришь. Не гоже звериное обличье в вину ставить, иной и в человечьем почище зверя будет. Ворон – птица мудрая, заповедная, ее глазами боги на нас, грешных, смотрят да меж собой решают, кого судить, а кому воздать. Волки же и вовсе Гаюновы слуги, леса и всякой живой твари блюстители. Отродясь не бывало, чтобы волк кого зазря жизни лишил!
– Старый, как малый! – презрительно бросил кто‑то из мужчин, и все засмеялись. – У меня волки той зимой трех ягнят уволокли, так что мне теперича – в пояс им кланяться, шапку ломать?
– Волки твоему хозяйскому недогляду не виновники, – не сдавался старичок. – У них своя справедливость: за весами бытия глядеть неусыпно, в каковых чашах на одной жизнь, на другой смерть обретается. Сколь на одной чаше убудет – на другой сей же час прибавится, и ежели обратно ее не стронуть – пойдет чаша вниз да и опрокинется, а вместе с ней и все сущее прахом развеется…
Но его уже не слушали. Вылез вперед Лесин «жених», до сих пор перемазанный кровью, да еще нос для пущей важности плоским камнем студивший, и в нос же загнусавил:
– Вот, гляньте, люди добрые, что ваш переворотень навзвешивал! Чуть жизни не лишил из‑за сущей безделицы: позавидовал, что меня бабы любят, а его, пекельника – нет!
– Неправда! – вырвалось у пораженной Леси. – Не слушайте его, он все врет, не так дело было! Он сам меня убить хотел!
– А кого слушать‑то – тебя, что ли? – подступился к ней «жених», заставив отшатнуться – уж больно страшным показалось его заляпанное кровью, искаженное ненавистью лицо. – Ты же дурочка, блаженная! Кому ты нужна, кто о тебя руки марать станет? Волкодлак, и тот побрезговал!
– Он не волкодлак! – топнула ногой Леся, и из синих глаз помимо воли брызнули злые слезы. – Пойдемте, докажу!
– А что – и сходим! – пробасил кто‑то из толпы, и девушка с ужасом увидела в руке сородича обожженную на концах рогатину. Многие еще раньше побежали домой и вернулись – кто с дрекольем, кто с вилами, кто принес вязанку смолистых веток и горшочек с пылающими головнями. – Веди, Леська! Мы ему покажем, кто в лесу хозяин!
Отступать было поздно.
Леся сцепила зубы, и – повела, стараясь не оглядываться на «жениха», шепчущегося с той, простоволосой.
***
Труп лежал на том же месте, расклеванный вороньем и обгрызенный лисой до неузнаваемости. На неловко подвернутой правой руке поблескивал широкий бронзовый перстень‑печатка с семилучевой звездой.
– Лавошник Сидор из Лозняков! – зашептались, завсхлипывали бабы. – До чего хороший человек был, в жизни никого не обвесит, не обсчитает, слово ласковое молвить не забудет…
– И это, по‑твоему, волкодлак? – набросился на Лесю давешний мужик с рогатиной. – Да как у тебя язык‑то повернулся, доброго человека за упыря выдавать, ведьмаря выгораживать? Так, говоришь, это он лавошника беззащитного мечом своим поганым исполосовал? А может, и ты ему помогала… ведьма?!
– Девку‑то пошто хаешь? – вступился за Лесю дядин свояк. – Если уж колдун диким зверем обернуться сподобился, что ему стоит глаза человеку отвести?
– Неправда! – срывающимся голосом запротестовала девушка. – Ничего он мне не отводил! Этот ваш лавошник, между прочим, жену до самогубства довел, а после того родное дитя видеть не захотел, родичам подкинул! И собаки у него на лабазе страшенные, на людей почем зря кидаются!
– Соба‑а‑аки! – передразнил ее «жених». – Дура – она дура и есть. Зато мы поумнее будем! Айда колдунову хату жечь!
Люди согласно взревели, потрясая вилами и горящими палками.
Леся беспомощно переводила глаза с одного лица на другое, потрясенная одинаково пропечатавшейся на них жаждой крови. Бесполезно убеждать, просить, бороться с толпой, как невозможно остановить стадо баранов, с ударом грома сорвавшихся в исступленный бег, вообразивших под грозный топот копыт, что вместе они – сила, в то время как каждый по отдельности знает, что впереди обрыв и гранитные зубья скал на дне пропасти.
Она поняла это сразу и, закусив губу, метнулась в сторону, под редеющую сень деревьев. Кто‑то окликнул, кто‑то заулюлюкал, один догадался: «Побежала, ведьма, полюбовника своего остерегать, чтоб домой не шел, в буреломе затаился!». Сказал так – и все поверили, что ведьмари боятся огня и тоже смертны.
И грянул гром.
Подбадривая и распаляя себя грозными криками, толпа шумно покатила к избушке ведьмаря.
***
В ушах звенело от бега. Мелькали стволы деревьев, ослепительно‑черные мазки на цветном полотне осени. Ноги постепенно наливались свинцом, все неохотнее отрываясь от земли.
«Что они с ним сделают? И что он сделает с ними?»
Она споткнулась, упала на колени и тут же вскочила, затравленно оглянулась по сторонам, жадно хватая ртом горький осенний воздух, не зная, куда бежать, где искать, и даже – кого звать, ведь она, дуреха, так и не озаботилась выпытать его имя…
И услышала, как сурово шелестит лес, отпуская на покой отслужившую свое листву.
Она подобрала мешающий подол и снова побежала, уже точно зная дорогу, как знают ее кошки, умеющие вернуться домой, даже когда их насильно увозят за сотни верст.
***
Кошка сидела на подоконнике, изредка шевеля кончиком хвоста, и ждала, глядя в слюдяное окошко. Ждала, впервые – не его. Она навсегда попрощалась с ним еще утром, точно зная, что вечером свидеться не доведется.
Кошка чутко шевельнула ушами. Она любила смотреть и слушать, как падают листья – особенно теперь, когда осень года смешалась с осенью жизни. Она ни о чем не жалела, а уж тем более – о своем добровольном выборе в ту далекую‑далекую осень, когда вот так же кружились над землей листья, лоскутным одеялом укрывая корни от зимних морозов. В конце концов, листья опадают каждый год, но дерево остается, а это главное.
Когда дружное шарканье обутых в лапти ног перебило шуршание ветра в кронах, она неслышно перебралась на край стола, дождалась, пока галдящие люди окружат избу, и спрыгнула вниз, по пути неуклюже задев горшок. Посудина, не разбившись, упала и с глухим рокотом покатилась по полу, напоследок цокнувшись о кочергу. Та упала, добавив шуму.
Кошка вспрыгнула на любимую полку, растянулась во весь рост. Прикрыла глаза и замурлыкала сама себе, перебирая лапками, как котенок.
За него она больше не тревожилась.
Листья опадают каждый год.
И ежегодно – распускаются.
***
– Там он… там, волкодлак! – ликующе прошептал‑прошипел Лесин жених после томительного пятиминутного прислушивания под дверью. – Слышно, как по горенке ходит… А ну‑тка, дайте палочку какую – щеколду заклинить, чтоб не выскочил.
Ему услужливо подсунули обрезок дощечки. Быстро управившись, жених отступил от двери, примерился и, размахнувшись, первым кинул пылающий факел на соломенную крышу избушки.
***
Она наткнулась на него, спящего, неожиданно для них обоих.
– Ну, что тебе еще от меня надо? – хрипло спросил он, садясь и протирая заспанные глаза.
– Там… тебя… жечь пошли! – выдохнула она, сгибаясь в вынужденном поклоне – не ему, колотью в пояснице.
Только листья прыснули в стороны. Леся так и не поняла, человек или волк подорвался с места, подхлестнутый недоброй вестью.
«Кошка», – запоздало вспомнила она. – «И далась ему эта кошка! Другой так о жене не печется…»
Она не успела опомниться, а ноги уже понесли ее за исчезнувшим в чаще ведьмарем, в тщетной попытке догнать, остановить, спасти.
Да куда ей догнать волка, опередить ворона! Леся бежала все медленнее и медленнее, каждый вдох больно отдавался в боках, воздух уже не насыщал легкие – сжигал.
Но вот расступились деревья, мелькнула в просвете объятая пламенем избушка. И ведьмарь, перед которым разбегались, как бесчинствующие в погребе мыши, отрезвленные его появлением люди.
Он, не останавливаясь, выбил ногой дверь, и не обращая внимания на пыхнувшее в лицо пламя, кинулся внутрь, хотя и ему, и Лесе с первого взгляда было ясно, что старая кошка давно задохнулась в дыму.
– Стой! Стой… глупенький! – отчаянно крикнула девушка, но тут пламя взревело пуще прежнего, обрушив половину крыши и с удвоенной яростью затанцевав на обнажившихся стропилах.
– Теперь небось не выскочит, – довольно заключил кто‑то из толпы. Некоторые женщины отвернулись, другие с жадным любопытством наблюдали за огненными языками, выдавившими оконную слюду и жадно лизавшими резные наличники.
Ее тоже заметили.
– Что, дура, не уберегла суженого‑ряженого? – презрительно крикнул «жених», и захлебывающаяся сухими спазмами, выбившаяся из сил девушка как‑то отстраненно удивилась, насколько жестокими и мстительными могут быть люди. А впрочем, ей, как ни странно, было все равно. Словно и не про нее сказал. Не про них.
Стоит ли тогда оставаться человеком?
То ли послышалось, то ли всплыло в Лесиной памяти требовательное, призывное мурлыканье.
– Нет, – неожиданно твердо и четко выговорила она и, обратив лицо к позолоченному закатом небу, протяжным, кликушеским криком, больше напоминавшим волчий вой, заголосила: – Н‑е‑е‑е‑е‑е‑ет!
Ее услышали не только столпившиеся на поляне люди. Солнце согласно нырнуло в невесть откуда наплывшую тучу, окрасив грозовую черноту зловещим багрянцем, и оттуда, без громового предупреждения, разом хлынул проливной дождь, холодный и частый.
Корчившаяся в огне избушка зашипела и угасла, изойдя серым паром. Леся замолчала, продолжая невидяще смотреть в пустоту перед собой, пошатываясь на месте. Дождь поредел, но тучи не спешили рассеиваться, так и нависали над лесом темной клубящейся пеленой.
Изрядно струхнувшие, но не побежавшие селяне сначала шепотом, а там и в полный голос стали упоминать, что, пожалуй, надо проверить, удалось ли им покончить с проклятым выродком. Самые ретивые уже подкрадывались к избушке, держа дреколье наизготовку. Они боязливо обминали стоящую столбом Лесю, делали отвращающие знаки, то и дело касаясь оберегов в поясных кошелях. Ее бывший жених первым достиг заветной двери и легонько толкнул ее ручкой вил.
И тогда, как по неслышному кличу, из леса побежало и полетело на поляну всяческое зверье.
Тучи воронья, сорочья, прочих мелких и крупных птах с пронзительными криками закружили над разбегавшимися во все стороны людьми. Не клевали, не били – гнали прочь, хлопая крыльями над головами, только что не садясь на макушки. В лесу их перехватили волки. Ясноглазая волчица прыгнула на спину бежавшему впереди Лесиному жениху, повалила и соскочила, давая подняться и бежать дальше. Так и гнала через весь лес, то ли забавляясь, то ли брезгуя вонзить зубы.
Дальше опушки волки не пошли: остановились, порычали, повыли вслед беглецам для острастки, да и разбрелись по своим вотчинам.
Только к следующему вечеру перепуганные селяне подсчитали потери, ограничившиеся, как ни странно, порванными штанами да синцами с кровоподтеками. Да еще Лесин жених перебил нос, крепко приложившись о пенек. Так на всю жизнь и остался кривоносым.
Не хватало только Леси. Никто не видел ее бегущей, никто не помнил, чтобы она оставалась у избы. То ли волки ее задрали, то ли багники живьем в болото утянули – за силу колдовскую, которую девушке на малый срок ссудили.
Пожалели, посудачили и забыли.
***
Еще не открывая глаз, он почувствовал привычную тяжесть теплого кошачьего тела на животе. Кошка уже не мурлыкала – спала, вытянувшись во весь рост, чуть слышно посапывая с чувством выполненного долга.
«Хоть бы успеть починить крышу до затяжных осенних дождей», – первое, что подумал он, подняв веки. Соломенная кровля сгорела дотла, балки обуглились, а ту, что свалилась ему на спину, вообще придется менять. Как и весь чердачный настил. Горница пострадала несильно, только провоняла дымом.
Он посмотрел на кошку. Она казалась тоньше и легче, седина на груди растворилась в черноте, как первый снег на еще теплой земле.
– Спасибо тебе, девочка, – благодарно прошептал он, касаясь встопорщенной, мягкой шерстки на кошачьем боку. – Спасибо, родная. Прости, что сразу не узнал.
Она чуть повернула голову, доверчиво заглянула ведьмарю в лицо, и он долго, не отрываясь, смотрел, как постепенно желтеют, не теряя небесной глубины, пронзительно‑синие кошачьи глаза.
|