Лучшие автора конкурса
1. saleon@bk.ru (141)
4. patr1cia@i.ua (45)


Вселенная:
Результат
Архив

Главная / Библиотека / Классика / Записки из подполья


Достоевский Федор - Записки из подполья - Скачать бесплатно


спятили, в вашем лепартаменте?

- Довольно, господа, довольно! - закричал всевластно Зверков.

- Как это глупо! - проворчал Симонов.

- Действительно, глупо, мы собрались в дружеской компании, чтоб
проводить в вояж доброго приятеля, а вы считаетесь, - заговорил Трудолюбов,
грубо обращаясь ко мне одному. - Вы к нам сами вчера напросились, не

- Довольно, довольно, - кричал Зверков. - Перестаньте, господа, это
нейдет. А вот я вам лучше расскажу, как я третьего дня чуть не женился...

И вот начался какой-то пашквиль о том, как этот господин третьего дня
чуть не женился. О женитьбе, впрочем, не было ни слова, но в рассказе все
мелькали генералы, полковники и даже камер-юнкеры, а Зверков между ними
чуть не в главе. Начался одобрительный смех; Ферфичкин даже взвизгивал.

Все меня бросили, и я сидел раздавленный и уничтоженный.

"Господи, мое ли это общество! - думал я. - И каким дураком я выставил
себя сам перед ними! Я, однако ж, много позволил Ферфичкину. Думают
балбесы, что честь мне сделали, дав место за своим столом, тогда как не
понимают, что это я, я им делаю честь, а не мне они! "Похудел! Костюм!" О
проклятые панталоны! Зверков еще давеча заметил желтое пятно на коленке...
Да чего тут! Сейчас же, сию минуту встать из-за стола, взять шляпу и просто
уйти, не говоря ни слова... Из презренья! А завтра хоть на дуэль. Подлецы.
Ведь не семи же рублей мне жалеть. Пожалуй, подумают... Черт возьми! Не
жаль мне семи рублей! Сию минуту ухожу!.."

Разумеется, я остался.

Я пил с горя лафит и херес стаканами. С непривычки быстро хмелел, а с
хмелем росла и досада. Мне вдруг захотелось оскорбить их всех самым дерзким
образом и потом уж уйти. Улучить минуту и показать себя - пусть же скажут:
хоть и смешон, да умен... и... и... одним словом, черт с ними!

Я нагло обвел их всех осоловелыми глазами. Но они точно уж меня
позабыли совсем. У них было шумно, крикливо, весело. Говорил все Зверков. Я
начал прислушиваться. Зверков рассказывал о какой-то пышной даме, которую
он довел-таки наконец до признанья(разумеется, лгал, как лошадь), и что в
этом деле особенно помогал ему его интимный друг, какой-то князек, гусар
Коля, у которого три тысячи душ.

- А между тем этого Коли, у которого три тысячи душ, здесь нет как нет
проводить-то вас, - ввязался я вдруг в разговор. На минуту все замолчали.

- Вы уж о сю пору пьяны, - согласился наконец заметить меня
Трудолюбов, презрительно накосясь в мою сторону. Зверков молча рассматривал
меня, как букашку. Я опустил глаза. Симонов поскорей начал разливать
шампанское.

Трудолюбов поднял бокал, за ним все, кроме меня.

- Твое здоровье и счастливого пути! - крикнул он Зверкову; - за старые
годы, господа, за наше будущее, ура!

Все выпили и полезли целоваться с Зверковым. Я не трогался; полный
бокал стоял передо мной непочатый.

- А вы разве не станете пить? - заревел потерявший терпение
Трудолюбов, грозно обращаясь ко мне.

- Я хочу сказать спич со своей стороны, особо... и тогда выпью,
господин Трудолюбов.

- Противная злючка! - проворчал Симонов.

Я выпрямился на стуле и взял бокал в лихорадке, готовясь к чему-то
необыкновенному и сам еще не зная, что именно я скажу.

- Silence! - крикнул Ферфичкин. - То-то ума-то будет! - Зверков ждал
очень серьезно, понимая, в чем дело.

- Господин поручик Зверков, - начал я, - знайте, что я ненавижу фразу,
фразеров и тальи с перехватами... Это первый пункт, а за сим последует
второй.

Все сильно пошевелились.

- Второй пункт: ненавижу клубничку и клубничников. И особенно
клубничников!

- Третий пункт: люблю правду, искренность и честность, - продолжал я
почти машинально, потому что сам начинал уж леденеть от ужаса, не понимая,
как это я так говорю... - Я люблю мысль, мсье Зверков; я люблю настоящее
товарищество, на равной ноге, а не... гм... Я люблю... А впрочем, отчего ж?
И я выпью за ваше здоровье, м-сье Зверков. Прельщайте черкешенок, стреляйте
врагов отечества и... и... За ваше здоровье, м-сье Зверков!

Зверков встал со стула, поклонился мне и сказал:

- Очень вам благодарен.

Он был ужасно обижен и даже побледнел.

- Черт возьми, - заревел Трудолюбов, ударив по столу кулаком.

- Нет-с, за это по роже бьют! - взвизгнул Ферфичкин.

- Выгнать его надо! - проворчал Симонов.

- Ни слова, господа, ни жеста! - торжественно крикнул Зверков,
останавливая общее негодованье. - Благодарю вас всех, но я сам сумею
доказать ему, насколько ценю его слова.

- Господин Ферфичкин, завтра же вы мне дадите удовлетворенье за ваши
сейчашние слова! - громко сказал я, важно обращаясь к Ферфичкину.

- То есть дуэль-с? Извольте, - отвечал тот, но, верно, я был так
смешон, вызывая, и так это не шло к моей фигуре, что все, а за всеми и
Ферфичкин, так и легли со смеху.

- Да, конечно, бросить его! Ведь совсем уж пьян! - с омерзением
проговорил Трудолюбов.

- Никогда не прощу себе, что его записал! - проворчал опять Симонов.

"Вот теперь бы и пустить бутылкой во всех", - подумал я, взял бутылку
и... налил себе полный стакан.

"... Нет, лучше досижу до конца! - продолжал я думать, - вы были бы
рады, господа, чтоб я ушел. Ни за что. Нарочно буду сидеть и пить до конца,
в знак того, что не придаю вам ни малейшей важности. Буду сидеть и пить,
потому что здесь кабак, а я деньги за вход заплатил. Буду сидеть и пить,
потому что вас за пешек считаю, за пешек несуществующих. Буду сидеть и
пить... и петь, если захочу, да-с, и петь, потому что право такое имею...
чтоб петь... гм".

Но я не пел. Я старался только ни на кого из них не глядеть; принимал
независимейшие позы и с нетерпеньем ждал, когда со мной они сами, первые,
заговорят. Но, увы, они не заговорили. И как бы, как бы я желал в эту
минуту с ними помириться! Пробило восемь часов, наконец девять. Они перешли
со стола на диван. Зверков разлегся на кушетке, положив одну ногу на
круглый столик. Туда перенесли и вино. Он действительно выставил им три
бутылки своих. Меня, разумеется, не пригласил. Все обсели его на диване.
Они слушали его чуть не с благоговеньем. Видно было, что его любили. "За
что? за что?" - думал я про себя. Изредка они приходили в пьяный восторг и
целовались. Они говорили о Кавказе, о том, что такое истинная страсть, о
гальбике, о выгодных местах по службе; о том, сколько доходу у гусара
Подхаржевского, которого никто из них не знал лично, и радовались, что у
него много доходу; о необыкновенной красоте и грации княгини Д-й, которую
тоже никто из них никогда не видал; наконец дошло до того, что Шекспир
бессмертен.

Я презрительно улыбался и ходил по другую сторону комнаты, прямо
против дивана, вдоль стены, от стола до печки и обратно. Всеми силами я
хотел показать, что могу и без них обойтись; а между тем нарочно стучал
сапогами, становясь на каблуки. Но все было напрасно. Они-то и не обращали
внимания. Я имел терпенье проходить так, прямо перед ними, с восьми до
одиннадцати часов, все по одному и тому же месту, от стола до печки и от
печки обратно к столу. "Так хожу себе, и никто не может мне запретить".
Входивший в комнату слуга несколько раз останавливался смотреть на меня; от
частых оборотов у меня кружилась голова; минутами мне казалось, что я в
бреду. В эти три часа я три раза вспотел и просох. Порой с глубочайшею, с
ядовитою болью вонзалась в мое сердце мысль: что пройдет десять лет,
двадцать лет, сорок лет, а я все-таки, хоть и через сорок лет, с
отвращением и с унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и
ужаснейших минутах из всей моей жизни. Бессовестнее и добровольнее унижать
себя самому было уже невозможно, и я вполне, вполне понимал это и все-таки
продолжал ходить от стола до печки и обратно. "О, если б вы только знали,
на какие чувства и мысли способен я и как я развит!" - думал я минутами;
мысленно обращаясь к дивану, где сидели враги мои. Но враги мои вели себя
так, как будто меня и не было в комнате. Раз, один только раз они
обернулись ко мне, именно когда Зверков заговорил о Шекспире, а я вдруг
презрительно захохотал. Я так выделанно и гадко фыркнул, что они все разом
прервали разговор и молча наблюдали минуты две, серьезно, не смеясь, как я
хожу по стенке, от стола до печки, и как я не обращаю на них никакого
внимания. Но ничего не вышло: они не заговорили и через две минуты опять
меня бросили. Пробило одиннадцать.

- Господа, - закричал Зверков, подымаясь с дивана, - теперь все туда.

- Конечно, конечно! - заговорили другие.

Я круто поворотил к Зверкову. Я был до того измучен, до того изломан,
что хоть зарезаться, а покончить! У меня была лихорадка; смоченные потом
волосы присохли ко лбу и вискам.

- Зверков! я прошу у вас прощенья, - сказал я резко и решительно, -
Ферфичкин, и у вас тоже, у всех, у всех, я обидел всех!

- Ага! дуэль-то не свой брат! - ядовито прошипел Ферфичкин.

Меня больно резнуло по сердцу.

- Нет, я не дуэли боюсь, Ферфичкин! Я готов с вами же завтра драться,
уже после примирения. Я даже настаиваю на этом, и вы не можете мне
отказать. Я хочу доказать вам, что я не боюсь дуэли. Вы будете стрелять
первый, а я выстрелю на воздух.

- Сам себя тешит, - заметил Симонов.

- Просто сбрендил! - отозвался Трудолюбов.

- Да позвольте пройти, что вы поперек дороги стали!.. Ну чего вам
надобно? - презрительно. отвечал Зверков. Все они были красные; глаза у
всех блистали: много пили.

- Я прошу вашей дружбы, Зверков, я вас обидел, но...

- Обидели? В-вы! Ми-ня! Знайте, милостивый государь, что вы никогда и
ни при каких обстоятельствах не можете меня обидеть !

- И довольно с вас, прочь! - скрепил Трудолюбов. - Едем.

- Олимпия моя, господа, уговор! - крикнул Зверков.

- Не оспариваем! не оспариваем! - отвечали ему смеясь. Я стоял
оплеванный. Ватага шумно выходила из комнаты, Трудолюбов затянул какую-то
глупую песню. Симонов остался на крошечную минутку, чтоб дать на чай
слугам. Я вдруг подошел к нему.

- Симонов! дайте мне шесть рублей! - сказал я решительно и отчаянно.

Он поглядел на меня в чрезвычайном изумлении какими-то тупыми глазами.
Он тоже был пьян.

- Да разве вы и туда с нами?

- Да!

- У меня денег нет! - отрезал он, презрительно усмехнулся и пошел из
комнаты.

Я схватил его за шинель. Это был кошмар.

- Симонов! я видел у вас деньги, зачем вы мне отказываете? Разве я
подлец? Берегитесь мне отказать: если б вы знали, если б вы знали, для чего
я прошу! От этого зависит все, все мое будущее, все мои планы.

Симонов вынул деньги и чуть не бросил их мне.

- Возьмите, если вы так бессовестны! - безжалостно проговорил он и
побежал догонять их.

Я остался на минуту один. Беспорядок, объедки, разбитая рюмка на полу,
пролитое вино, окурки папирос, хмель и бред в голове, мучительная тоска в
сердце и, наконец, лакей, все видевший и все слышавший и любопытно
заглядывавший мне в глаза.

- Туда! - вскрикнул я. - Или они все на коленах, обнимая ноги мои,
будут вымаливать моей дружбы, или... или я дам Зверкову пощечину!

V

- Так вот оно, так вот оно наконец столкновенье-то с
действительностью, - бормотал я, сбегая стремглав с лестницы. - Это, знать,
уж не папа, оставляющий Рим и уезжающий в Бразилию; это, знать, уж не бал
на озере Комо!

"Подлец ты! - пронеслось в моей голове, - коли над этим теперь
смеешься".

- Пусть! - крикнул я, отвечая себе. - Теперь ведь уж все погибло!

Их уж и след простыл; но все равно: я знал, куда они поехали.

У крыльца стоял одинокий ванька, ночник, в сермяге, весь запорошенный
все еще валившимся мокрым и как будто теплым снегом. Было парно и душно.
Маленькая лохматая, пегая лошаденка его была тоже вся запорошена и кашляла;
я это очень помню. Я бросился в лубошные санки; но только было я занес
ногу, чтоб сесть, воспоминание о том, как Симонов сейчас давал мне шесть
рублей, так и подкосило меня, и я, как мешок, повалился в санки.

- Нет! Надо много сделать, чтоб все это выкупить! - прокричал я, - но
я выкуплю или в эту же ночь погибну на месте. Пошел!

Мы тронулись. Целый вихрь кружился в моей голове.

"На коленах умолять о моей дружбе - они не станут. Это мираж, пошлый
мираж, отвратительный, романтический и фантастический; тот же бал на озере
Комо. И потому я должен дать Зверкову пощечину! Я обязан дать. Итак,
решено; я лечу теперь дать ему пощечину".

- Погоняй!

Ванька задергал вожжами.

"Как войду, так и дам. Надобно ли сказать перед пощечиной несколько
слов в виде предисловия? Нет! Просто войду и дам. Они все будут сидеть в
зале, а он на диване с Олимпией. Проклятая Олимпия! Она смеялась раз над
моим лицом и отказалась от меня. Я оттаскаю Олимпию за волосы, а Зверкова
за уши! Нет, лучше за одно ухо и за ухо проведу его по всей комнате. Они,
может быть, все начнут меня бить и вытолкают. Это даже наверно. Пусть! Все
же я первый дал пощечину: моя инициатива; а по законам чести - это всш; он
уже заклеймен и никакими побоями уж не смоет с себя пощечины, кроме как
дуэлью. Он должен будет драться. Да и пусть они теперь бьют меня. Пусть,
неблагородные! Особенно будет бить Трудолюбов: он такой сильный; Ферфичкин
прицепится сбоку и непременно за волосы, наверно. Но пусть, пусть! Я на то
пошел. Их бараньи башки принуждены же будут раскусить наконец во всем этом
трагическое! Когда они будут тащить меня к дверям, я закричу им, что, в
сущности, они не стоят моего одного мизинца". "Погоняй, извозчик, погоняй!"
- закричал я на ваньку. Он даже вздрогнул и взмахнул кнутом. Очень уж дико
я крикнул.

"На рассвете деремся, это уж решено. С департаментом кончено.
Ферфичкин сказал давеча вместо департамента - лепартамент. Но где взять
пистолетов? Вздор! Я возьму вперед жалованья и куплю. А пороху, а пуль? Это
дело секунданта. И как успеть все это к рассвету? И где я возьму
секунданта? У меня нет знакомых..."

- Вздор! - крикнул я, взвихриваясь еще больше, - вздор!

"Первый встречный на улице, к которому я обращусь, обязан быть моим
секундантом точно так же, как вытащить из воды утопающего. Самые
эксцентрические случаи должны быть допущены. Да если б я самого даже
директора завтра попросил в секунданты, то и тот должен бы был согласиться
из одного рыцарского чувства и сохранить тайну! Антон Антоныч.. "

Дело в том, что в ту же самую минуту мне яснее и ярче, чем кому бы то
ни было во всем мире, представлялась вся гнуснейшая нелепость моих
предположений и весь оборот медали, но...

- Погоняй, извозчик, погоняй, шельмец, погоняй!

- Эх, барин! - проговорила земская сила.

Холод вдруг обдал меня.

"А не лучше ли... а не лучше ли... прямо теперь же домой? О боже мой!
зачем, зачем вчера я вызвался на этот обед! Но нет, невозможно! А
прогулка-то три часа от стола до печки? Нет, они, они, а не кто другой
должны расплатиться со мною за эту прогулку! Они должны смыть это
бесчестие!" "Погоняй!"

"А что, если они меня в часть отдадут? Не посмеют! Скандала побоятся.
А что, если Зверков из презренья откажется от дуэли? Это даже наверно; но я
докажу им тогда... Я брошусь тогда на почтовый двор, когда он будет завтра
уезжать, схвачу его за ногу, сорву с него шинель, когда он будет в повозку
влезать. Я зубами вцеплюсь ему в руку, я укушу его. "Смотрите все, до чего
можно довести отчаянного человека!" Пусть он бьет меня в голову, а все они
сзади. Я всей публике закричу: "Смотрите, вот молодой щенок, который едет
пленять черкешенок с моим плевком на лице!"

Разумеется, после этого все уже кончено! Департамент исчез с лица
земли. Меня схватят, меня будут судить, меня выгонят из службы, посадят в
острог, пошлют в Сибирь, на поселение. Нужды нет! Через пятнадцать лет я
потащусь за ним в рубище, нищим, когда меня выпустят из острога. Я отыщу
его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет
взрослая дочь... Я скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и
на мое рубище! Я потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую
женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет
и... и прощаю тебя." Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни
духу..."

Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое
мгновение, что все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова. И вдруг мне
стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней
и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня.

Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела
нельзя, потому что уж тут выйдет... "Господи! Как же это можно оставить! И
после таких обид! Нет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это
предназначено, это рок! погоняй, погоняй, туда!"

И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею.

- Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж,
клячу, так что та начала лягаться задними ногами.

Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл
все прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал,
что это ведь уж непременно сейчас, теперь случится и уж никакими силами
остановить нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как
факелы на похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и
там таял; я не закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Наконец мы
подъехали. Я выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал
стучать в дверь руками и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно
слабели. Как-то скоро отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно,
Симонов предуведомил, что, может быть, еще будет один, а здесь надо было
предуведомлять и вообще брать предосторожности. Это был один из тех
тогдашних "модных магазинов", которые давно уже теперь истреблены полицией.
Днем и в самом деле это был магазин; а по вечерам имеющим рекомендацию
можно было приезжать в гости.) Я прошел скорыми шагами через темную лавку в
знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и остановился в недоумении:
никого не было.

- Где же они? - спросил я кого-то.

Но они, разумеется, уже успели разойтись...

Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка,
отчасти меня знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая
личность.

Не обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говоpил
сам с собой. Я был точно от смеpти спасен и всем существом своим pадостно
это пpедчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непpеменно, непpеменно дал
пощечину! Но тепеpь их нет и... все исчезло, все пеpеменилось!.. Я
оглядывался. Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую
девушку: передо мной мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с
прямыми темными бровями, с серьезным и как бы несколько удивленным
взглядом. Мне это тотчас же понравилось; я бы возненавидел ее, если б она
улыбалась. Я стал вглядываться пристальнее и как бы с усилием: мысли еще не
все собрались. Что-то простодушное и доброе было в этом лице, но как-то до
странности серьезное. Я уверен, что она этим здесь проигрывала, и из тех
дураков ее никто не заметил. Впрочем, она не могла назваться красавицей,
хоть и была высокого роста, сильна, хорошо сложена. Одета чрезвычайно
просто. Что-то гадкое укусило меня; я подошел прямо к ней...

Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне
показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми
волосами. "Это пусть, этому я рад, - подумал я, - я именно рад, что
покажусь ей отвратительным; мне это приятно..."

VI

... Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления,
как будто кто-то душил их, - захрипели часы. После неестественно долгого
хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон, -
точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал,
а только лежал в полузабытьи.

В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным
шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом, - было
почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем
потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была
наступить совершенная тьма.

Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне
вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в
самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то
точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы.
Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне
теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже
давно-давно выжил из всего этого.

В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня
задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали
исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно
меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем
чужой; тяжело от него было.

Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то
скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и
затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза
вздумали меня начать рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение
двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не
счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне
вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата,
который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая
любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она
перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало
наконец отчего-то жутко.

- Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.

- Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и
отвела глаза.

Я помолчал.

- Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя,
тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок.

Она не отвечала. Безобразно все это было.

- Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка
поворотив к ней голову.

- Нет.

- Откуда?

- Из Риги, - проговорила она нехотя.

- Немка?

- Русская.

- Давно здесь?

- Где?

- В доме.

- Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка
совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица.

- Отец и мать есть?

- Да... нет... есть.

- Где они?

- Там... в Риге.

- Кто они?

- Так...

- Как так? Кто, какого звания?

- Мещане.

- Ты все с ними жила?

- Да.

- Сколько тебе лет?

- Двадцать.

- Зачем же ты от них ушла?

- Так.

Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали.

Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и
тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли,
беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену,
которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.

- Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух,
совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.

- Гроб?

- Да, на Сенной; выносили из подвала

- Из подвала?

- Не из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из
дурного дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко
было.

Молчание.

- Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать.

- Чем скверно?

- Снег, мокрять... (Я зевнул.)

- Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания.

- Нет, гадко... (Я опять зевнул.) Могильщики, верно, ругались, оттого
что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.

- Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но
выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало
подзадоривать.

- Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на
Волковом, сухой не выроешь.

- Отчего?

- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и
кладут. Я видел сам... много раз...

(Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только
слышал, как рассказывали.)

- Неужели тебе все равно, умирать-то?

- Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь.

- Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя
покойница. Это была... тоже девушка одна... В чахотке померла.

- Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и
сказала: девка, а не девушка.)

- Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более
подзадориваясь спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в
чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это.
Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались.
(Я и тут много приврал.)

Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.

- А в больнице-то лучше, что ль, помирать?

- Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она
раздражительно.

- Не теперь, так потом?

- Ну и потом...

- Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько
и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.

- Через год?

- Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, - продолжал я с
злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще
через год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на
Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того,
объявится какая болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься,
али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так,
пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.

- Ну и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.

- Да ведь жалко.

- Кого?

- Жизни жалко.

Молчанье.

- У тебя был жених? а?

- Вам на что?

- Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно,
могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.

- Кого?

- Тебя жаль.

- Нечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась.

Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она...

- Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?

- Ничего я не думаю.

- То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.
Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой
быть...

- Не все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой
скороговоркой.

- Не все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример
лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша,
хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада.
Фуй!

Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам
начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в
углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то
цель "явилась".

- Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще
тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать
себя. - К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и
гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня.
Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала - раба.
Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да
уж нет: всш крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь
проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй,
а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! -
прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим
слушала; - вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все
равно что черту душу...

... И к тому ж я... может быть, тоже такой же несчастный, почем ты
знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а
вот я здесь - с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой...
сошлись... давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты
меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак
любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие
одно, вот что!

- Да! - резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила
поспешность этого да. Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль
бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже
способна к некоторым мыслям?.. "Черт возьми, это любопытно, это - сродни, -
думал я, - чуть не потирая себе руки. - Да и как с молодой такой душой не
справиться?.."

Более всего меня игра увлекала.

Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте,
подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог
разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье.

- Зачем ты сюда приехала? - начал я уже с некоторою властью.

- Так.

- А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! Тепло, привольно;
гнездо свое.

- А коль того хуже?

"В тон надо попасть, - мелькнуло во мне, - сантиментальностью-то,
пожалуй, не много возьмешь".

Впрочем, это так только мелькнуло. Клянусь, она и в самом деле меня
интересовала. К тому же я был как-то расслаблен и настроен. Да и плутовство
ведь так легко уживается с чувством.

- Кто говорит! - поспешил я ответить, - все бывает. Я ведь вот уверен,
что тебя кто-нибудь обидел и скорей перед тобой виноваты, чем ты перед
ними. Я ведь ничего из твоей истории не знаю, но такая девушка, как ты,
верно, не с охоты своей сюда попадет...

- Какая такая я девушка? - прошептала она едва слышно; но я расслышал.

"Черт возьми, да я льщу. Это гадко. А может, и хорошо..." Она молчала.

- Видишь, Лиза, - я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не
такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в
семье худо - все отец с матерью, а не враги, не чужие. Хоть в год раз
любовь тебе выкажут. Все-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи
вырос; оттого, верно, такой и вышел... бесчувственный.

Я выждал опять.

"Пожалуй, и не понимает, - думал я, - да и смешно - мораль".

- Если б я был отец и была б у меня своя дочь, я бы, кажется, дочь
больше, чем сыновей, любил, право, - начал я сбоку, точно не об том, чтоб
развлечь ее. Признаюсь, я краснел.

- Это зачем? - спросила она.

А, стало быть, слушает!

- Так; не знаю, Лиза. Видишь: я знал одного отца, который был строгий,
суровый человек, а перед дочерью на коленках простаивал, руки-ноги ее
целовал, налюбоваться не мог, право. Она танцует на вечере, а он стоит пять
часов на одном месте, с нее глаз не спускает. Помешался на ней; я это
понимаю. Она ночью устанет - заснет, а он проснется и пойдет сонную ее
целовать и крестить. Сам в сюртучишке засаленном ходит, для всех скупой, а
ей из последнего покупает, подарки дарит богатые, и уж радость ему, коль
подарок понравится. Отец всегда дочерей больше любит, чем мать. Весело иной
девушке дома жить! А я бы, кажется, свою дочь и замуж не выдавал.

- Да как же? - спросила она, чуть-чуть усмехнувшись.

- Ревновал бы, ей-богу. Ну, как это другого она станет целовать?
чужого больше отца любить? Тяжело это и вообразить. Конечно, все это вздор;
конечно, всякий под конец образумится. Но я б, кажется, прежде чем отдать,
уж одной заботой себя замучил: всех бы женихов перебраковал. А кончил бы
все-таки тем, что выдал бы за того, кого она сама любит. Ведь тот, кого
дочь сама полюбит, всегда всех хуже отцу кажется. Это уж так. Много из-за
этого в семьях худа бывает.

- Другие-то продать рады дочь, не то что честью отдать, - проговорила
она вдруг.

А! вон оно что!

- Это, Лиза, в тех семьях проклятых, где ни бога, ни любви не бывает,
- с жаром подхватил я, - а где любви не бывает, там и рассудка не бывает.
Такие есть семьи, правда, да я не об них говорю. Ты, видно, в своей семье
не видала добра, что так говоришь. Подлинно несчастная ты какая-нибудь.
Гм... Больше по бедности все это бывает.

- А у господ-то лучше, что ль? И по бедности честные люди хорошо
живут.

- Гм... да. Может быть. Опять и то, Лиза: человек только свое горе
любит считать, а счастья своего не считает. А счел бы как должно, так и
увидел бы, что на всякую долю его запасено. Ну, а что, коли в семье все
удастся, бог благословит, муж выйдет хороший, любит тебя, лелеет тебя, не
отходит от тебя! хорошо в той семье! Даже иной раз и с горем пополам
хорошо; да и где горя нет? Выйдешь, может, замуж, сама узнаешь. Зато взять
хоть в первое-то время замужем за тем, кого любишь: счастья-то, счастья-то
сколько иной раз придет! да и сплошь да рядом. В первое-то время даже и
ссоры с мужем хорошо кончаются. Иная сама чем больше любит, тем больше
ссоры с мужем заваривает. Право; я знал такую: "Так вот, люблю, дескать,
очень и из любви тебя мучаю, а ты чувствуй". Знаешь ли, что из любви
нарочно человека можно мучить? Все больше женщины. А сама про себя думает:
"Зато уж так буду потом любить, так заласкаю, что не грех теперь и
помучить". И в доме все на вас радуются, и хорошо, и весело, и мирно, и
честно... Вот другие тоже ревнивы бывают. Уйдет он куда, - я знал одну, -
не стерпит, да в самую ночь и выскочит, да и бежит потихоньку смотреть: не
там ли, не в том ли доме, не с той ли? Это уж худо. И сама знает, что худо,
и сердце у ней замирает и казнится, да ведь любит; все от любви. А как
хорошо после ссоры помириться, самой перед ним повиниться али простить! И
так хорошо обоим, так хорошо вдруг станет, - точно вновь они встретились,
вновь повенчались, вновь любовь у них началась. И никто-то, никто-то не
должен знать, что между мужем и женой происходит, коль они любят друг
друга. И какая бы ни вышла у них ссора, - мать родную, и ту не должны себе
в судьи звать и один про другого рассказывать. Сами они себе судьи. Любовь
- тайна божия и от всех глаз чужих должна быть закрыта, что бы там ни
произошло. Святее от этого, лучше. Друг друга больше уважают, а на уважении
много основано. И коль раз уж была любовь, коль по любви венчались, зачем
любви проходить! Неужто нельзя ее поддержать? Редко такой случай, что
нельзя поддержать. Ну, а как муж человек добрый и честный удастся, так как
тут любовь пройдет? Первая брачная любовь пройдет, правда, а там придет
любовь еще лучше. Там душой сойдутся, все дела свои сообща положут; тайны
друг от друга не будет. А дети пойдут, так тут каждое, хоть и самое трудное
время счастьем покажется; только бы любить да быть мужественным. Тут и
работа весела, тут и в хлебе себе иной раз отказываешь для детей, и то
весело. Ведь они ж тебя будут за это потом любить; себе же, значит, копишь.
Дети растут, - чувствуешь, что ты им пример, что ты им поддержка; что и
умрешь ты, они всю жизнь чувства и мысли твои будут носить на себе, так как
от тебя получили, твой образ и подобие примут. Значит, это великий долг.
Как тут не сойтись тесней отцу с матерью? Говорят вот, детей иметь тяжело?
Кто это говорит? Это счастье небесное! Любишь ты маленьких детей, Лиза? я
ужасно люблю. Знаешь - розовенький такой мальчик, грудь тебе сосет, да у
какого мужа сердце повернется на жену, глядя, как она с его ребенком сидит!
Ребеночек розовенький, пухленький, раскинется, нежится; ножки-ручки
наливные, ноготочки чистенькие, маленькие, такие маленькие, что глядеть
смешно, глазки, точно уж он все понимает. А сосет - грудь тебе ручонкой
теребит, играет. Отец подойдет, - оторвется от груди, перегнется весь
назад, посмотрит на отца, засмеется, - точно уж и бог знает как смешно, - и
опять, опять сосать примется. А то возьмет, да и прикусит матери грудь,
коль уж зубки прорезываются, а сам глазенками-то косит на нее: "Видишь,
прикусил!" Да разве не все тут счастье, когда они трое, муж, жена и
ребенок, вместе? За эти минуты много можно простить. Нет, Лиза, знать
самому сначала нужно жить выучиться, а потом уж других обвинять!

"Картинками, вот этими-то картинками тебя надо! - подумал я про себя,
хотя, ей-богу, с чувством говорил, и вдруг покраснел. - А ну если она вдруг
расхохочется, куда я тогда полезу?" - Эта идея меня привела в бешенство. К
концу-то речи я действительно разгорячился, и теперь самолюбие как-то
страдало. Молчание длилось. Я даже хотел толкнуть ее.

- Чтой-то вы... - начала она вдруг и остановилась.

Но я уже все понял: в ее голосе уже что-то другое дрожало, не резкое,
не грубое и несдающееся, как недавно, а что-то мягкое и стыдливое, до того
стыдливое, что мне самому как-то вдруг перед ней стыдно стало, виновато
стало.

- Что? - спросил я с нежным любопытством.

- Да вы...

- Что?

- Что-то вы... точно как по книге, - сказала она, и что-то как будто
насмешливое вдруг опять послышалось в ее голосе.

Больно ущипнуло меня это замечанье. Я не того ожидал.

Я и не понял, что она нарочно маскировалась в насмешку, что это
обыкновенная последняя уловка стыдливых и целомудренных сердцем людей,
которым грубо и навязчиво лезут в душу и которые до последней минуты не
сдаются от гордости и боятся перед вами высказать свое чувство. Уже по
робости, с которой она приступала, в несколько приемов, к своей насмешке, и
наконец только решилась высказать, я бы должен был догадаться. Но я не
догадался, и злое чувство обхватило меня.

"Постой же", - подумал я.

VII

- Э, полно, Лиза, какая уж тут книга, когда мне самому гадко вчуже. Да
и не вчуже. У меня все это теперь в душе проснулось... Неужели, неужели
тебе самой не гадко здесь? Нет, видно, много значит привычка! Черт знает,
что привычка может из человека сделать. Да неужели ж ты серьезно думаешь,
что никогда не состареешься, вечно хороша будешь и что тебя здесь веки
вечные держать будут? Я не говорю уж про то, что и здесь пакость... А
впрочем, я вот что тебе про это скажу, про теперешнее-то твое житье: вот ты
теперь хоть и молодая, пригожая, хорошая, с душой, с чувством; ну, а знаешь
ли ты, что вот я, как только давеча очнулся, мне тотчас и гадко стало быть
здесь с тобой! Только в пьяном виде ведь и можно сюда попасть. А будь ты в
другом месте, живи, как добрые люди живут, так я, может быть, не то что
волочился б за тобой, а просто влюбился б в тебя, рад бы взгляду был
твоему, не то что слову; у ворот бы тебя подстерегал, на коленках бы перед
тобой выстаивал; как на невесту б свою на тебя смотрел, да еще за честь
почитал. Подумать про тебя что-нибудь нечистое не осмелился бы. А здесь я
ведь знаю, что я только свистни, и ты, хочешь не хочешь, иди за мной, и уж
не я с твоей волей спрашиваюсь, а ты с моей. Последний мужик наймется в
работники - все-таки не всего себя закабалит, да и знает, что ему срок
есть. А где твой срок? Подумай только: что ты здесь отдаешь? что кабалишь?
Душу, душу, в которой ты невластна, кабалишь вместе с телом! Любовь свою на
поругание всякому пьянице отдаешь! Любовь! - да ведь это всш, да ведь это
алмаз, девичье сокровище, любовь-то! Ведь чтоб заслужить эту любовь, иной
готов душу положить, на смерть пойти. А во что твоя любовь теперь ценится?
Ты вся куплена, вся целиком, и зачем уж тут любви добиваться, когда и без
любви все возможно. Да ведь обиды сильнее для девушки нет, понимаешь ли ты?
Вот, слышал я, тешат вас, дур, - позволяют вам любовников здесь иметь. Да
ведь это одно баловство, один обман, один смех над вами, а вы верите. Что
он, в самом деле, что ли, любит тебя, любовник-то? Не верю. Как он будет
любить, коли знает, что тебя от него сейчас кликнут. Пакостник он после
этого! Уважает ли он тебя хоть на каплю? Что у тебя с ним общего? Смеется
он над тобой да тебя же обкрадывает - вот и вся его любовь! Хорошо еще, что
не бьет. А может, и бьет. Спроси-ка его, коли есть такой у тебя: женится ли
он на тебе? Да он тебе в глаза расхохочется, если только не наплюет иль не
прибьет, - а ему самому, может, всей-то цены - два сломанных гроша. И за
что, подумаешь, ты здесь жизнь свою погубила? Что тебя кофеем поят да
кормят сытно? Да ведь для чего кормят-то? У другой бы, честной, в горло
такой кусок не пошел, потому что знает, для чего кормят. Ты здесь должна,
ну и все будешь должна и до конца концов должна будешь, до тех самых пор,
что тобой гости брезгать начнут. А это скоро придет, не надейся на
молодость. Тут ведь это все на почтовых летит. Тебя и вытолкают. Да и не
просто вытолкают, а задолго сначала придираться начнут, попрекать начнут,
ругать начнут, - как будто не ты ей здоровье свое отдала, молодость и душу
даром для нее загубила, а как будто ты-то ее и разорила, по миру пустила,
обокрала. И не жди поддержки: другие подруги-то твои тоже на тебя нападут,
чтоб ей подслужиться, потому что здесь все в рабстве, совесть и жалость
давно потеряли. Исподлились, и уж гаже, подлее, обиднее этих ругательств и
на земле не бывает. И все-то ты здесь положишь, все, без завета, - и
здоровье, и молодость, и красоту, и надежды, и в двадцать два года будешь
смотреть как тридцатипятилетняя, и хорошо еще, коль не больная, моли бога
за это. Ведь ты теперь небось думаешь, что тебе и работы нет, гульба! Да
тяжеле и каторжнее работы на свете нет и никогда не бывало. Одно сердце,
кажется, все бы слезами изошло. И ни слова не посмеешь сказать, ни
полслова, когда тебя погонят отсюда, пойдешь как виноватая. Перейдешь ты в
другое место, потом в третье, потом еще куда-нибудь и доберешься наконец до
Сенной. А там уж походя бить начнут; это любезность тамошняя; там гость и
приласкать, не прибив, не умеет. Ты не веришь, что там так противно?
Ступай, посмотри когда-нибудь, может, своими глазами увидишь. Я вон раз
видел там на Новый год одну, у дверей. Ее вытолкали в насмешку свои же
проморозить маленько за то, что уж очень ревела, а дверь за ней притворили.
В девять-то часов утра она уж была совсем пьяная, растрепанная, полунагая,
вся избитая. Сама набелена, а глаза в черняках; из носа и из зубов кровь
течет: извозчик какой-то только что починил. Села она на каменной лесенке,
в руках у ней какая-то соленая рыба была; она ревела, что-то причитала про
свою "учась", а рыбой колотила по лестничным ступеням. А у крыльца
столпились извозчики да пьяные солдаты и дразнили ее. Ты не веришь, что и
ты такая же будешь? И я бы не хотел верить, а почем ты знаешь, может быть,
лет десять, восемь назад, эта же самая, с соленой-то рыбой, - приехала сюда
откуда-нибудь свеженькая, как херувимчик, невинная, чистенькая; зла не
знала, на каждом слове краснела. Может быть, такая же, как ты, была,
гордая, обидчивая, на других не похожая, королевной смотрела и сама знала,
что целое счастье того ожидает, кто бы ее полюбил и кого бы она полюбила.
Видишь, чем кончилось? И что, если в ту самую минуту, когда она колотила
этой рыбой о грязные ступени, пьяная да растрепанная, что, если в ту минуту
ей припомнились все ее прежние, чистые годы в отцовском доме, когда еще она
в школу ходила, а соседский сын ее на дороге подстерегал, уверял, что всю
жизнь ее любить будет, что судьбу свою ей положит, и когда они вместе
положили любить друг друга навеки и обвенчаться, только что вырастут
большие! Нет, Лиза, счастье, счастье тебе, если где-нибудь там, в углу, в
подвале, как давешняя, в чахотке поскорее помрешь. В больницу, говоришь ты?
Хорошо - свезут, а если ты еще хозяйке нужна? Чахотка такая болезнь; это не
горячка. Тут до последней минуты человек надеется и говорит, что здоров.
Сам себя тешит. А хозяйке-то и выгодно. Не беспокойся, это так; душу,
значит, продала, а к тому же деньги должна, значит и пикнуть не смеешь. А
умирать будешь, все тебя бросят, все отвернутся, - потому, что с тебя тогда
взять? Еще тебя же попрекнут, что даром место занимаешь, не скоро
помираешь. Пить не допросишься, с ругательством подадут: "Когда, дескать,
ты, подлячка, издохнешь; спать мешаешь - стонешь, гости брезгают". Это
верно; я сам подслушал такие слова. Сунут тебя, издыхающую, в самый
смрадный угол в подвале, - темень, сырость; что ты, лежа-то одна, тогда
передумаешь? Помрешь, - соберут наскоро, чужой рукой, с ворчаньем, с
нетерпением, - никто-то не благословит тебя, никто-то не вздохнет по тебе,
только бы поскорей тебя с плеч долой. Купят колоду, вынесут, как сегодня
ту, бедную, выносили, в кабак поминать пойдут. В могиле слякоть, мразь,
снег мокрый, - не для тебя же церемониться? "Спущай-ка ее, Ванюха; ишь ведь
"учась" и тут верх ногами пошла, таковская. Укороти веревки-то, пострел". -
Ладно и так. - "Чего ладно? Ишь на боку лежит. Человек тоже был али нет? Ну
да ладно, засыпай". И ругаться-то из-за тебя долго не захотят. Засыплют
поскорей мокрой синей глиной и уйдут в кабак... Тут и конец твоей памяти на
земле; к другим дети на могилу ходят, отцы, мужья, а у тебя - ни слезы, ни
вздоха, ни поминания, и никто-то, никто-то, никогда в целом мире не придет
к тебе; имя твое исчезнет с лица земли - так, как бы совсем тебя никогда не
бывало и не рождалось! Грязь да болото, хоть стучи себе там по ночам, когда
мертвецы встают, в гробовую крышу: "Пустите, добрые люди, на свет пожить! Я
жила - жизни не видала, моя жизнь на обтирку пошла; ее в кабаке на Сенной
пропили; пустите, добрые люди, еще раз на свете пожить!.."

Я вошел в пафос до того, что у меня самого горловая спазма
приготовлялась, и... вдруг я остановился, приподнялся в испуге и, наклонив
боязливо голову, с бьющимся сердцем начал прислушиваться. Было от чего и
смутиться.

Давно уже предчувствовал я, что перевернул всю ее душу и разбил ее
сердце, и, чем больше я удостоверялся в том, тем больше желал поскорее и
как можно сильнее достигнуть цели. Игра, игра увлекла меня; впрочем, не
одна игра...

Я знал, что говорю туго, выделанно, даже книжно, одним словом, я иначе
и не умел, как "точно по книжке". Но это не смущало меня; я ведь знал,
предчувствовал, что меня поймут и что самая эта книжность может еще больше
подспорить делу. Но теперь, достигнув эффекта, я вдруг струсил. Нет,
никогда, никогда еще я не был свидетелем такого отчаяния! Она лежала
ничком, крепко уткнув лицо в подушку и обхватив ее обеими руками. Ей
разрывало грудь. Все молодое тело ее вздрагивало, как в судорогах.
Спершиеся в груди рыдания теснили, рвали ее и вдруг воплями, криками
вырывались наружу. Тогда еще сильнее приникала она к подушке: ей не
хотелось, чтобы кто-нибудь здесь, хоть одна живая душа узнала про ее
терзание и слезы. Она кусала подушку, прокусила руку свою в кровь (я видел
это потом) или, вцепившись пальцами в свои распутавшиеся косы, так и
замирала в усилии, сдерживая дыхание и стискивая зубы. Я было начал что-то
говорить ей, просить ее успокоиться, но почувствовал, что не смею, и вдруг
сам, весь в каком-то ознобе, почти в ужасе, бросился ощупью, кое-как
наскоро сбираться в дорогу. Было темно: как ни старался я, но не мог
кончить скоро. Вдруг я ощупал коробку спичек и подсвечник с цельной
непочатой свечой. Только лишь свет озарил комнату, Лиза вдруг вскочила,
села и с каким-то искривленным лицом, с полусумасшедшей улыбкой, почти
бессмысленно посмотрела на меня. Я сел подле нее и взял ее руки; она
опомнилась, бросилась ко мне, хотела было обхватить меня, но не посмела и
тихо наклонила передо мной голову.

- Лиза, друг мой, я напрасно... ты прости меня, - начал было я, - но
она сжала в своих пальцах мои руки с такою силою, что я догадался, что не
то говорю, и перестал.

- Вот мой адрес, Лиза, приходи ко мне.

- Приду... - прошептала она решительно, все еще не подымая своей
головы.

- А теперь я уйду, прощай... до свидания.

Я встал, встала и она и вдруг вся закраснелась, вздрогнула, схватила
лежавший на стуле платок и набросила себе на плечи до самого подбородка.
Сделав это, она опять как-то болезненно улыбнулась, покраснела и странно
поглядела на меня. Мне было больно; я спешил уйти, стушеваться.

- Подождите, - сказала она вдруг, уже в сенях у самых дверей,
останавливая меня рукою за шинель, поставила впопыхах свечу и убежала, -
видно, вспомнила про что-то или хотела мне принести показать. Убегая, она




Назад
 


Новые поступления

Украинский Зеленый Портал Рефератик создан с целью поуляризации украинской культуры и облегчения поиска учебных материалов для украинских школьников, а также студентов и аспирантов украинских ВУЗов. Все материалы, опубликованные на сайте взяты из открытых источников. Однако, следует помнить, что тексты, опубликованных работ в первую очередь принадлежат их авторам. Используя материалы, размещенные на сайте, пожалуйста, давайте ссылку на название публикации и ее автора.

© il.lusion,2007г.
Карта сайта
  
  
 
МЕТА - Украина. Рейтинг сайтов Союз образовательных сайтов