Шопенгауэр Артур - Афоризмы житейской мудрости - Скачать бесплатно
каждый желал бы как-нибудь его унизить и ждет только удобного
случая. Едва ли даже самым скромным, тихим поведением удастся
вымолить прощение за свое духовное превосходство. Сади говорит,
что в Гулистане (пер. Графа, стр. 146): "Знайте, что неразумный
питает в сто раз больше ненависти к разумному, чем этот -- к
нему". Напротив, духовная ограниченность -- это отличная
рекомендация. То, что для тела теплота, то для духа -- ощущение
своего превосходства, и поэтому каждый стремится приблизиться к
субъекту, вызывающему это ощущение, -- притом столь же
инстинктивно, как к печке, или на солнечный свет. Ощущение это
доставит для мужчины тот, кто ниже его по духовным качествам,
для женщины -- та, кто уступает ей в красоте. Выказать пред
иными людьми, хотя бы и непритворно, что уступаешь им по духу
-- не так-то легко. Напротив, недурная девушка часто с
сердечнейшей приязнью относится к ужаснейшему уроду. Физические
достоинства в мужчине не очень важны, хотя, правда, что
приятнее беседовать с тем, кто ниже нас ростом, чем с тем, кто
выше. Мужчинам нравятся глупые и невежественные, женщинам --
дурные собой; этим последним приписывают обычно доброе сердце;
ведь всегда необходимо как-нибудь обосновать пред другими и
пред самим собою свою симпатию. Именно поэтому всякое духовное
преимущество является изолирующим свойством; его ненавидят,
избегают и в свое оправдание наделяют его обладателя всякими
недостатками30. -- Точно такую же роль играет у женщин красота:
очень красивые девушки не находят себе не только подруг, но и
приятельниц. Места компаньонки им и искать не стоит: при первом
же их появлении лицо хозяйки дома хмурится: ей нет никакого
расчета оттенять чужою красотою безобразие своих дочерей или
собственное. -- Совершенно иначе обстоит дело с преимуществами
в чине, ибо они, в отличие от личных достоинств влияют не в
силу контраста, а подобно тому, как цвет окружающего влияет на
лицо, т. е. путем отражения.
35) В нашем доверии к людям главную роль весьма часто
играют леность, себялюбие и тщеславие; леность -- тогда, когда,
не желая собственными силами исследовать, следить или делать
что-либо, -- мы предпочитаем верить другому; себялюбие -- когда
потребность говорить о наших личных делах вынуждает нас
исповедаться; тщеславие -- когда дела наши таковы, что мы ими
гордимся. -- И тем не менее мы требуем, чтобы наше доверие
ценили!
Наоборот -- не следовало бы сердиться на недоверие: ведь
недоверие -- это апофеоз честности, искреннее признание ее
чрезвычайной редкости, вследствие коей она принадлежит к числу
вещей; в существовании которых люди сомневаются.
36) Одну из основ вежливости -- главной китайской
добродетели -- я указал в моей "Этике"; другая основа ее
заключается в следующем. -- Вежливость -- это молчаливое
соглашение игнорировать и не подчеркивать друг в друге
моральную и умственную нищету, благодаря чему эти свойства к
обоюдной выгоде несколько стушевываются.
Вежливость -- это благоразумие; следовательно,
невежливость -- глупость; без нужды, из одной удали наживать
себе ею врагов -- это такое же безумие, как поджечь собственный
дом. Вежливость -- подобно жетонам в игре -- заведомо фальшивая
монета; скупиться на нее -- значит выказать свою глупость,
щедро раздавать ее -- вполне разумно. У всех наций письма
кончаются: -- votre trиs humble serveteur -- your most obedient
servant -- suo devotissimo servo -- одни немцы пропускают слово
"слуга", говоря, что это, дескать, ложь. -- Кто, однако,
доводит вежливость до того, что жертвует ради нее реальными
интересами, тот подобен тому, кто стал бы настоящие золотые
менять на жетоны. -- Как воск, твердый и ломкий по природе,
становится в тепле столь мягким, что способен принять любую
форму, так и самых угрюмых, сердитых людей можно посредством
вежливости и любезности сделать сговорчивыми и веселыми. --
Словом, -- вежливость для человека -- это то же, что тепло для
воска.
Правда, быть вежливым -- задача трудная в том отношении,
что приходится выказывать величайшее почтение ко всем людям, из
коих большинство этого не заслуживает, и симулировать живейшее
участие в них, в то время как нам хотелось бы вовсе о них не
думать. Сочетать вежливость с гордостью -- это величайшее
искусство.
Нас гораздо меньше возмущали бы оскорбления, сводящиеся
всегда, в сущности, к изъявлению неуважения, если бы, с одной
стороны, мы не имели преувеличенного представления о наших
достоинствах и ценности, т. е. не были бы непомерно горды, и с
другой -- дали бы себе отчет, как каждый в глубине души думает
обычно о других и ценит их. Какой резкий контраст получился бы
между щепетильностью большинства в отношении самых слабых
намеков на критику их действий, и тем, что они услышали бы,
подслушав разговоры добрых знакомых! -- Следовало бы помнить,
что обычная вежливость -- это только улыбающаяся маска; тогда
мы не поднимали бы скандала каждый раз, как она сдвинется или
будет снята на минуту; и что если человек становится грубым, то
этим он только скидывает одежду и показывается в естественном
виде. Правда, как и большинство нагих людей, он будет выглядеть
весьма неприглядно,
37) Не следует брать во всех своих действиях примеры с
других, так как положение, обстоятельства и отношения никогда
не бывают тождественны, и различия в характере придают разный
оттенок поступкам; потому, "когда двое поступают одинаково --
получается все-таки не одно и то же". Следует по зрелом
размышлении и основательном обсуждении, действовать сообразно
со своим характером. Оригинальность необходима даже в
практической жизни: иначе наши действия не будут отвечать тому,
чем мы являемся на самом деле.
38) Не следует оспаривать чужих мнений: надо помнить, что,
если бы мы захотели опровергнуть все абсурды, в какие люди
верят, то на это не хватило бы и Мафусаилова века.
Следует воздерживаться в беседе от всяких критических,
хотя бы и доброжелательных замечаний: обидеть человека --
легко, исправить же его -- трудно, если не невозможно.
Если бессмыслицы, какие нам приходится выслушивать в
разговоре, начинают сердить нас, надо вообразить, что это
разыгрывается комическая сцена между двумя дураками; это
испытаннейшее средство. -- Кто явился на свет с целью серьезно
поучать людей великим истинам, тот может считать себя
счастливым, если останется цел.
39) Кто хочет, чтобы его мнение было принято, должен
высказывать его спокойно и беспристрастно. Ибо всякая
страстность вытекает из воли и ей именно, а не разуму,
холодному по своей природе, припишут это мнение. Так как
главное в человеке -- воля, разум же -- вторичен, произволен,
то скорее подумают, что данное суждение вытекло из возбуждения
воли, чем то, что это возбуждение обусловлено данным суждением.
40) Не следует хвалить самого себя, даже если имеешь на
это полное право. Ибо тщеславие так заурядно, а заслуга --
столь исключительная вещь, что как только людям покажется,
будто мы, хотя бы косвенно, хвалим себя, -- каждый готов
прозакладывать сто против одного, что в нас говорит тщеславие,
у которого не хватает разумности понять смешную сторону
хвастовства. Однако, при всем том Бэкон Веруламский был,
пожалуй, прав, говоря, что как от клеветы, так и от хвастовства
"всегда что-нибудь да останется" и потому советовал
пользоваться им в умеренной дозе.
41) Если подозреваешь кого-либо во лжи, притворись, что
веришь ему; тогда он наглеет, лжет грубее и попадается. Если в
его словах проскользнула истина, которую он хотел бы скрыть, --
притворись неверящим; подстрекаемый противоречием, он выскажет
и остальную часть скрываемой истины.
42) На все наши личные дела следует смотреть, как на
тайны; надо оставаться совершенно неизвестным для своих
знакомых за пределами того, что они сами видят. Осведомленность
их в невиннейших вопросах может когда-нибудь, при случае
оказаться для нас весьма невыгодной.
Вообще, лучше обнаруживать свой ум в молчании, нежели в
разговорах. Молчание присуще благоразумию, слова -- тщеславию.
Случаи к тому и другому одинаково часты; но мы часто
предпочитаем мимолетное удовлетворение, доставляемое словами,
той прочной пользе, какую приносит молчание. Следовало бы даже
отказывать себе в том облегчении, какое для живых людей
доставляет разговор с самим собой вслух, -- дабы это не вошло в
привычку; ведь этим путем мысль так сближается, сродняется со
словом, что и разговор с другими постепенно переходит в
мышление вслух; благоразумие же требует, чтобы между нашими
думами и нашими речами всегда была непроходимая пропасть.
Иногда мы полагаем, что другие абсолютно не могут поверить
чему-либо, касающемуся нас, на самом же деле они в этом не
сомневаются; если же мы сами постараемся навести на это их
подозрение, тогда они, наверное, этому не поверят. Часто мы
выдаем себя лишь тем, что полагаем, будто этого невозможно не
заметить; так же, как мы бросаемся с высоты благодаря
головокружению, т. е. рассчитывая, что тут невозможно надолго
удержаться, а сохранять равновесие -- это такая тяжелая пытка,
что ее лучше прекратить, хотя бы кинувшись вниз.
С другой стороны, следует знать, что люди, даже те,
которые вообще не отличаются особенной проницательностью,
великолепно разбираются в чужих личных обстоятельствах, и
способны при одной только данной решать самые запутанные задачи
Так что, если расскажешь им какое-либо случившееся событие,
выпуская все имена и другие указания на действующих лиц, то
надо остерегаться и не включать в рассказ какого-нибудь
положительного и специфического обстоятельства, как бы ничтожно
оно ни было, напр., не указывать места, времени или имени
какого-либо побочного лица или еще чего-нибудь, что может
находиться в непосредственной связи с самим событием: этим м-ы
даем им известную положительную величину, из которой их
математическая проницательность сумеет вывести и все остальное.
Любопытство возбуждается при этом так сильно, что воля с его
помощью подчиняет себе и подгоняет разум, который и добивается
решения самых трудных задач. Насколько люди невосприимчивы и
равнодушны к общим истинам, настолько же они жадны до
индивидуальных явлений.
По этим-то причинам молчание настойчиво рекомендовалось
всеми учителями житейской мудрости, приводившими в его защиту
разнообразнейшие аргументы. Поэтому я могу ограничиться
вышесказанным; приведу лишь несколько арабских изречений,
особенно метких и к тому же мало кому известных. "Чего не
должен знать твой враг, -- того не говори и другу". "Пока я
скрываю свою тайну, -- она моя пленница; как только я ее выдам,
я становлюсь ее пленником". "Плод дерева молчания -- мир".
43) Лучше всего помещены те деньги, которые у нас
украдены: ведь мы за них непосредственно приобрели
благоразумие.
44) Не следует по возможности ни к кому питать неприязни,
но зато хорошенько примечать и хранить в памяти поступки
каждого, чтобы сообразно с ними определить его ценность, хотя
бы по отношению к нам, и согласовать с этим наше поведение и
обращение с ним, -- всегда памятуя о неизменяемости характера:
забыть какую-либо скверную черту человека -- это все равно, что
выбросить трудом добытые деньги. -- Таким образом мы избежим
глупой доверчивости и неразумной дружбы.
"Ни любить, ни ненавидеть" -- такова первая половина
житейской мудрости; вторая ее половина: "ничего не говорить и
никому не верить". Правда, что охотно отвернешься от того мира,
который вызывает необходимость в этих, а равно и в последующих
правилах.
45) Обнаруживать злобу или ненависть словами или
выражением лица -- бесполезно, опасно, неразумно, смешно и,
наконец, пошло. Злобу или ненависть нельзя обнаружить иначе,
как действием. Это удастся тем лучше, чем основательнее мы
воздерживались от первого. Ядовитыми бывают лишь животные,
имеющие холодную кровь.
46) Старинное правило светских людей: parler sans accent.
-- "говорить без выражения" означает, что следует предоставлять
уму собеседников разбирать то, что мы сказали: ум их
медлителен, и пока он справится с нашими словами, мы успеем
уйти далеко. Напротив, "говорить с выражением" -- значит,
обращаться к чувству -- и тогда происходит обратное. Иному
можно без непосредственной опасности наговорить поразительной
ерунды, лишь бы все было сказано вежливо и дружеским тоном.
Г. Наше отношение к общему ходу мировых событий и к судьбе
47) В какие бы формы не облекалась человеческая жизнь,
элементы ее всегда одни и те же, и потому сама она в
существенных чертах всюду одинакова, протекает ли она в лачуге,
при дворе, в монастыре или в полку. Как бы разнообразны ни были
события, происшествия, удачи и неудачи жизни, все же они
напоминают кондитерские печения: им приданы разнообразнейшие
замысловатые формы, но все они сделаны из одного теста; так же
и события, происшедшие с одним, похожи на происшествия в жизни
другого гораздо более, чем это нам кажется во время рассказа о
них. События нашей жизни похожи на картины в калейдоскопе, где
при каждом обороте мы видим нечто новое; на самом же деле --
это все одно и то же.
48) Древний мудрец заметил совершенно справедливо, что
есть три мировых силы: разум, сила и счастье. Я полагаю, что
последняя сила -- самая могущественная. Наш жизненный путь
можно уподобить пути корабля. Судьба -- то благосклонная, то
недружелюбная -- играет роль ветра, то быстро подвигая нас
вперед, то отбрасывая далеко назад, причем наши усилия и
действия могут лишь слабо бороться с нею. Наши усилия играют
роль весел; лишь только благодаря долгой работе на них нам
удается продвинуться несколько вперед, как внезапный порыв
ветра настолько же отбрасывает нас назад. Если же ветер
благоприятен, то он так быстро двигает нас, что в веслах нет
надобности. Это могущественное влияние счастья неподражаемо
выражено в испанской пословице: "достань счастье для твоего
сына и тогда смело кидай его в море".
Правда, что случай -- это злая сила, подпадать под влияние
которой следует по возможности реже. И однако, кто тот
единственный благодетель, который, даруя нам что-либо, ясно
дает понять при этом, что мы не можем предъявлять никаких прав
на его дары, что этим дарам мы обязаны отнюдь не собственным
достоинствам, а исключительно его милости и доброте, и что
именно в этом мы можем почерпнуть радостную надежду и впредь
получать некоторые незаслуженные блага? Благодетель этот --
случай, умеющий с царственным величием убедить, что любая
заслуга бессильна и ничего не значит пред его милостью или
гневом.
Когда оглядываешься на свой жизненный путь, обозреваешь
запутанные, как в лабиринте, ходы его и видишь, как много
счастья нами упущено и сколько несчастий навлечено нами же, то
легко можно зайти слишком далеко в упреках самому себе. Но ведь
жизнь наша не всецело строится нами самими, а есть продукт двух
факторов, а именно: ряда событий и совокупности наших решений;
оба эти фактора постоянно скрещиваются между собою, меняя друг
друга. К тому же в том и в другом наш горизонт крайне
ограничен: мы не можем заранее предугадать наши решения, а тем
паче предвидеть грядущие события; из тех и других нам известны
только те, которые совершаются в данный момент. Поэтому, пока
наша цель далека, мы не можем держать путь прямо на нее, в
лучшем случае можем направляться лишь приблизительно в ее
сторону, часто прибегая к лавированию. Все, что мы можем
сделать -- это принимать решения, сообразуясь с условиями
данного момента, в надежде, что удастся остановиться на таком
решении, которое приведет нас ближе к главной цели. Таким
образом, внешние события и наши главнейшие намерения -- это две
силы, действующие в разных направлениях, диагональ же их -- это
наш жизненный путь. -- Теренций сказал: "с жизнью человеческой
то же, что с игрою в кости: если не выпадет та, какую мы
желали, то надо использовать ту, которая выпала" (вероятно, он
имел в виду что-либо вроде игры в триктрак). Короче говоря --
судьба тасует карты, а мы играем. Но удобнее всего пояснить мое
воззрение в этом вопросе следующим сравнением. Жизнь подобна
игре в шахматы: мы создаем известный план, но он находится в
зависимости от того, что угодно будет сделать партнеру в игре,
и судьбе -- в жизни. Изменения, происходящие вследствие этого с
нашими планами, обыкновенно настолько значительны, что при
самом исполнении от плана сохраняются несколько основных черт.
Впрочем, в нашей жизни есть еще нечто, что важнее всего
этого. Это та весьма тривиальная, часто подтверждающаяся
истина, что мы нередко бываем глупее, чем полагаем; напротив,
оказаться умнее, чем нам казалось -- это открытие чрезвычайно
редкое и возможно лишь впоследствии, задним числом. В нас есть
нечто поумнее головы. В важных вопросах, в серьезнейших
жизненных делах мы действуем не столько по ясному сознанию
того, что правильно, а по некоему внутреннему импульсу,
пожалуй, даже инстинкту, коренящемуся в последних глубинах
нашего "я" -- и лишь позже подгоняем наш образ действий к
ясным, хотя и неглубоким, приобретенным, а то и просто
позаимствованным понятиям, под общие правила, чужие примеры и
т. д.; недостаточно усваивая, что нельзя всех подгонять под
одну мерку, мы часто бываем несправедливы к самим себе. Лишь к
концу выясняется, кто был прав, а потому, только счастливо
достигнув старости, мы способны обсудить объективную и
субъективную сторону вопроса.
Быть может, этот внутренний импульс руководит незаметно
для нас пророческими снами, забываемыми при пробуждении,
которые именно потому, что не доходят до нашего сознания,
сообщают жизни ту равномерность, то драматическое единство,
какого не могло бы ей придать столь шаткое, неуверенное и часто
меняющееся мозговое сознание, и вследствие коего, напр. тот,
кто призван к какой-либо великой деятельности, уже с юности
втайне ощущает в себе это призвание и трудится для воплощения
его подобно пчеле, строящей улей; для рядового же человека этот
импульс служит инстинктивным самосохранением, без которого
человек погиб бы. -- Действовать по абстрактным принципам --
трудно и удается лишь после долгого упражнения, да и то не
всегда; к тому же сами принципы часто несостоятельны. Зато у
каждого есть известные врожденные конкретные принципы, вошедшие
ему в плоть и кровь и составляющие результат всех его
размышлений, ощущений и желаний. Он сам не знает их обычно in
abstracto, и лишь озираясь на прошедшее, виды, что он им всегда
следовал и был управляем ими, как невидимыми нитями. Смотря по
тому, каковы эти принципы, они дают человеку счастье или горе.
49) Следовало бы всегда иметь в виду влияние времени, и
изменчивость вещей, и потому, переживая что-либо в настоящем,
тотчас же воображать противоположное этому -- т. е. в счастье
вспоминать о беде, в дружбе -- о вражде, в хорошую погоду -- о
дурной, в любви -- о ненависти, при доверчивости -- об измене и
раскаянии, -- и наоборот. В этом заключается неиссякаемый
источник житейской мудрости: мы во всем были бы осторожны и не
так легко вдавались в обман; в большинстве случаев этим мы
только предваряли бы действие времени. -- Но, пожалуй, нет ни
одного знания, для которого опыт был бы так необходим, как для
правильной оценки непостоянства и изменчивости вещей. Так как
каждое состояние, пока оно длится, необходимо и существует с
полным правом, то нам кажется, что каждый год, каждый месяц,
каждый час сохранит навеки это право на существование. Но на
деле он его не удерживает, и вечным оказывается лишь
изменяемость. Тот умен, кого не обманывает кажущееся
постоянство, и кто к тому предвидит направление, в каком
произойдут ближайшие изменения31. Если же, напротив, люди
считают обычно временное положение вещей или данное течение
событий постоянным, то это происходит оттого, что имея пред
глазами следствия, они не видят причин, а в них-то именно и
кроется зародыш предстоящих изменений, всецело отсутствующий в
действии, которое только людям и понятно. Основываясь на этом
действии, они предполагают, что раз неизвестные им причины
смогли произвести эти действия, то они способны также сохранить
их в неизменном виде. При этом люди выгадывают в том, что если
они ошибаются, то всегда сообща: а потому и являющиеся
следствием ошибки несчастья постигают их всегда вместе, тогда
как мыслящая голова, раз ошибшись, должна в одиночестве нести
ответственность. -- Кстати сказать, в этом -- подтверждение
моего тезиса, что ошибка всегда заключается в выводе причины из
следствия (см. Мир как воля и пр., т. I).
Однако, предварять время следует лишь теоретически,
предвидением его действия, но не практически, не забегая
вперед, не требуя раньше времени того, что должно придти со
временем. Тот, кому вздумается так поступать, испытает, что нет
злейшего, более беспощадного ростовщика, как именно время, и
что если требовать с него уплаты до срока, то оно возьмет за
это большие проценты, чем жиды. Можно, напр., негашеной
известью и жарою настолько ускорить рост дерева, что оно в
несколько дней даст листву, расцветет и принесет плоды; но
после этого оно погибает. -- Если юноша в 18 лет будет вести,
хотя бы всего несколько недель, такую интенсивную половую
жизнь, какая нормальна лишь в тридцатилетнем возрасте, то
время, пожалуй, даст ему аванс, но за это придется заплатить
частью сил последующих лет жизни. -- Существуют болезни, от
которых основательно можно излечиться лишь дав им возможность
протекать своим порядком, отчего они исчезают сами собою, не
оставляя никаких следов. Если же мы желаем выздороветь именно
сейчас, то время и здесь принуждено будет дать нам аванс, и
болезнь проходит, но проходит ценою слабости и хронического
недомогания на всю жизнь. -- Если в военное время или во время
смуты нужны деньги, нужны тотчас же, немедленно, именно сейчас,
то приходится продавать недвижимое имущество или
государственные бумаги за 1/3 их цены, а то и еще дешевле,
тогда как предоставив действовать времени, переждав несколько
лет, мы получили бы за них настоящую цену; но и тут мы
вынуждаем у времени аванс. -- Или, напр., нужны деньги для
далекого путешествия; за один или два года эту сумму можно было
бы скопить из доходов; но ждать не хочется, нужную сумму мы
занимаем или берем ее из капитала; опять-таки время дает аванс.
Процентом оказывается запутанность кассы, постоянный и все
возрастающий дефицит, от которого уже не отделаться. -- Таково
ростовщичество времени -- каждый, кто не ждет, становится его
жертвой. Ускорять мирное течение времени -- предприятие,
обходящееся очень дорого. Остерегайтесь задолжать времени
проценты.
50) Характерная, весьма часто сказывающаяся в обыденной
жизни разница между заурядными и умными людьми заключается в
том, что первые, обсуждая и оценивая возможные опасности всегда
справляются и принимают в расчет только то, что уже произошло в
этом отношении; вторые же, наоборот, обсуждают что могло бы
случиться, памятуя испанскую пословицу: "что не случается за
целый год, то может произойти в несколько минут". Впрочем, это
вполне естественно: чтобы охватить взглядом то, что может
случиться, для этого нужен разум, -- то, что уже случилось,
нуждается, чтобы быть понятным, в одних лишь чувствах.
Нашей заповедью должно быть следующее: приноси жертву злым
духам. Т. е. не следут отступать пред известной затратой труда,
времени, удобств, денег и пред лишениями, если этим можно
закрыть доступ грядущей беде и устроить так, чтобы чем больше
была беда, тем меньше и отдаленнее была бы ее вероятность.
Самая наглядная иллюстрация к этому правилу -- это страховая
премия; она -- жертва, открыто и всеми приносимая на алтарь
злому духу.
51) Ни при каком событии не следует слишком ликовать или
горько плакаться, -- отчасти вследствие изменчивости всех
вещей, могущей каждую минуту изменить свое положение, отчасти
вследствие возможности ошибки в наших суждениях о том, что
вредно и что полезно: почти каждому случалось горевать о том,
что оказывалось впоследствии его истинным счастьем, и
радоваться тому, что становилось для него источником величайших
страданий. Тот образ мыслей, какой я рекомендую, великолепно
выражен Шекспиром ("Конец -- делу венец", д. 3, сц. 2).
"Я столько уж ударов испытала,
И радости, и горя, что меня
Внезапностью они не поражают,
Хоть я и женщина".
Вообще, человек, остающийся спокойным при всех несчастьях
доказывает, что ему известно, насколько многочисленны и огромны
возможные в жизни беды, почему он и видит в данном, наступившем
несчастии лишь незначительную часть тех, какие могли бы
стрястись; таково именно воззрение стоиков, гласящее, что
нельзя никогда забывать об условиях человеческой жизни, а
должно помнить, что наше бытие -- в сущности, весьма грустный и
жалкий удел, и что бедствия, каким мы подвержены -- поистине
неисчислимы. -- Чтобы поддержать в себе такое воззрение,
достаточно где бы то ни было кинуть взгляд на окружающее:
решительно всюду мы видим ту же решительную борьбу за жалкое,
бедное, ничего не дающее существование. Тогда мы сократим наши
притязания, научимся мириться с несовершенством всех вещей н
состояний и анализировать грозящие несчастья, с целью или
избежать их или легче перенести. Ибо, как большие, так и малые
неудачи составляют основной элемент нашей жизни; это следует
постоянно иметь в виду, не изливаясь, однако, -- по примеру
Бересфорда -- в жалобах на бесчисленные бедствия человеческой
жизни, не терзаясь ими, а тем паче не взывая к Господу по
поводу укуса блохи; следует, напротив, обратить усиленное
внимание на предупреждение и предотвращение неудач, -- грозят
ли они со стороны людей или вещей -- и настолько изощриться в
этом, чтобы подобно хитрой лисе, суметь избежать всяких, и
крупных и мелких ошибок, являющихся в большинстве случаев
скрытой неумелостью.
Главная причина того, что нам легче перенести какие-либо
несчастья, если мы заранее считаем его возможным и, как
говорят, свыклись с ним, заключается в том, что спокойно
обсуждая какой-либо случай, еще не наступивший, обсуждая его в
качестве возможности, мы ясно видим весь объем и направление
несчастия, и начинаем считать его конечным и обозримым;
вследствие этого, когда это несчастие наступит, оно поразит нас
не тяжелее своего действительного значения. Но если ничего
этого мы не выполнили, если несчастие застало нас врасплох, то
наш испуганный ум не в силах сразу же определить его размер;
оно, так сказать, необозримо, а потому может показаться
неизмеримым или, по крайней мере, гораздо большим, чем оно есть
на самом деле. Таким образом темнота и неизвестность
представляют нам всякую опасность в увеличенном виде. К этому
надо прибавить, что признав заранее возможным какое-либо
несчастье, мы вместе с этим обдумываем то, что может нам
послужить утешением или помощью в беде, по крайней мере,
привыкаем к представлению о ней.
Ничто не даст нам больше силы к тому, чтобы спокойно
перенести свалившуюся беду, как убеждение в следующей истине,
установленной и выведенной из последних своих основ в моем
премированном труде о свободе воли: "Все, что совершается, с
самого великого до самого ничтожного, -- совершается
необходимо". Человек умеет скоро мириться с неизбежной
необходимостью, а знание приведенной истины, заставит его
видеть во всем даже, в том, что вызвано самой странной
случайностью, нечто столь же необходимое, как то, что
свершается в силу простейших правил и потому уже ясно заранее.
Здесь я отсылаю к тому, что говорил в моем главном труде (т. I)
об успокаивающем действии, какое оказывает сознание
неизбежности и необходимости. Кто проникается этим сознанием,
тот прежде всего сделает все, что в его силах, а затем уже
спокойно примет те неудачи, какие его постигнут.
Можно считать, что мелкие неудачи, ежечасно досаждающие
нам, существуют как бы для нашего упражнения, для того, чтобы
сила, позволяющая нам переносить большие несчастья, не ослабла
бы совершенно в довольстве. Надо быть хорошо забронированным от
будничных неприятностей, мелочных трений людского общения, от
незначительных столкновений, чужих скверностей, сплетен и т.
д., т. е. совершенно не ощущать их, а подавно не принимать их
близко к сердцу и не углубляться в мысли о них; все это следует
отстранять от себя, отталкивать, как камень, лежащий на дороге,
и ни в коем случае не допускать проникнуть этому в наше
мышление и укрепиться в памяти.
52) То, что людьми принято называть судьбою, является, в
сущности, лишь совокупностью учиненных ими глупостей. Следовало
бы основательно проникнуться строками Гомера (Ил. XXIII, 313),
где он советует серьезно размышлять о каждом деле. Ибо, если
дурные поступки искупляются на том свете, то за глупые --
придется расплатиться уже на этом, -- хотя, правда, иногда гнев
перелагается на милость.
Опасным и ужасным кажется не тот, кто смотрит свирепо, а
тот, кто умен: -- мозг человека -- безусловно, более страшное
орудие, чем когти льва.
Идеал практического человека -- это тот, кто умеет найтись
во всех случаях и никогда не спешит чрезмерно.
53) Наряду с умом, весьма существенным данным к нашему
счастию является мужество. Правда, нельзя своими силами добыть
ум или мужество: первое наследуется от матери, второе -- от
отца; однако, при желании и при упражнении можно увеличить в
себе оба эти свойства. Этот мир, где жизнь так сурова, требует
железного рассудка, забронированного от судьбы и готового к
борьбе с людьми. Ибо вся жизнь -- борьба, каждый шаг приходится
завоевывать, и Вольтер справедливо замечает: "в этом мире успех
можно добыть лишь шпагой, и люди умирают с оружием в руках".
Поэтому труслив тот, кто, как только сгущаются или даже только
появляются на горизонте тучи, -- съеживается, начинает дрожать
и стонать. Пусть нашим девизом служат слова: "Не уступай
несчастью, но смело иди ему навстречу". Пока еще сомнителен
исход какого-либо опасного положения, пока еще есть
какая-нибудь надежда на то, что он будет счастливым, нельзя
поддаваться робости, а следует думать лишь о сопротивлении,
точно так же, как нельзя отчаиваться в хорошей погоде, пока
виден кусочек синего неба. Даже более: надо иметь право
сказать: "если развалится весь мир, то это не устрашит нас".
Вся наша жизнь, не говоря уже об ее благах, не стоит того,
чтобы замирать сердцем и так трусливо дрожать за нее; "поэтому
будьте сильны, и несчастия встречайте с твердым духом". Однако
и в этом направлении возможна утрировка: мужество может перейти
в отчаянную удаль. Поэтому известная доля боязливости
прямо-таки необходима в нашей деятельности: трусость -- это
только ее утрировка. Бэкон Веруламский выразил очень метко эту
мысль в своем этимологическом объяснении -- terror Panicus --
панического ужаса, -- значительно превосходящем прежнее
объяснение, предложенное Плутархом (de Iside et Osir., C...14).
Бэкон приводит этот термин от Пана -- олицетворенной природы --
и говорит) (De sapientia veterum, VI): "Природа вложила чувство
боязни и страха во все живущее для сохранения жизни и ее
сущности, для избежания и устранения всего опасного. Однако,
природа не сумела соблюсти должной меры: к спасительной боязни
она всегда примешивает боязнь напрасную и излишнюю; если бы
можно было видеть, что происходит внутри существ, мы открыли
бы, что все, а люди в особенности, полно панического страха".
Между прочим, характерная черта панического страха еще и в том,
что он не сознает ясно своих собственных причин; он их скорее
предполагает, нежели знает, и в крайнем случае за причину
страха выдает самый страх.
Глава шестая. О РАЗЛИЧИИ ВОЗРАСТОВ
Вольтер великолепно выразился:
Qui n'a pas l'esprit de son вge,
De son вge a tout le malheur.32
К концу этого эвдемонологического очерка уместно будет
кинуть взгляд на те изменения, какие производит с нами возраст.
В течение всей нашей жизни мы обладаем только настоящими
ничего более. Вся разница сводится к тому, что в начале жизни
длинное будущее впереди нас, к концу же ее -- длинное прошедшее
позади; сверх этого наш темперамент, но отнюдь не характер,
подвергается известным изменениям, благодаря чему каждый раз
сообщается настоящему различный оттенок.
В моем главном труде (т. II, гл. 31) я выяснил, как и
почему в детстве мы более склонны к познаванию, нежели к
проявлению воли. На этом-то и основано счастье первой четверти
нашей жизни, вследствие которого годы эти кажутся потом
впоследствии потерянным раем. В детстве у нас очень узок круг
сношений, потребности -- ничтожны, а, следовательно, волевых
возбуждений -- мало и большая часть нашего духа направлена на
познавание. -- Так же, как мозг, достигающий полного объема уже
на 7-ом году, ум развивается очень рано, хотя созревает лишь
позже, -- и жадно всматривается в совершенно неведомую для него
жизнь, где решительно все покрыто блеском новизны. Этим
объясняется, почему наши детские годы так поэтичны. Ведь
сущность поэзии, как и всякого искусства, заключается в
извлечении из каждого отдельного данного из "Платоновской идеи"
-- т. е. сущности его, того, что у него есть общего с целым
родом; таким образом, каждый предмет является представителем
своего рода, и один случай разъясняет тысячу. Хотя и кажется,
что мы в годы детства бываем заняты каждый раз лишь данным
конкретным предметом или происшествием, и то лишь постольку,
поскольку это касается наших желаний в данный момент, но в
сущности дело обстоит иначе. Жизнь, во всем ее значении,
представляется нам еще столь новою, впечатления, ею
производимые, еще не притуплены повторением, так что, несмотря
на детские повадки, мы молча, без определенного намерения,
занимаемся тем, что из отдельных сцен и событий извлекаем самую
сущность жизни, основные типы ее форм и проявлений. Во всех
предметах и лицах мы видим в это время, как выражается Спиноза,
"как бы подобие вечности". Чем мы моложе, тем более каждый
отдельный предмет заступает в наших глазах всесь свой род. Но
эта черта постепенно, с году на год, стирается: на этом и
основана огромная разница во впечатлениях, производимых на нас
вещами в молодости и в зрелом возрасте. Поэтому опыт и знания
детства и ранней юности определяют неизменные уже типы и
рубрики, в которые укладывается всякое последующее познание и
опыт; они же устанавливают и категории, под которые мы
впоследствии подводим все, хотя и не всегда сознательно. Таким
образом, уже в детские годы образуется прочная основа
мировоззрения а, следовательно, определяется поверхностный или
глубокий характер его; развивается и завершается оно лишь
позже, не меняясь, однако, в основных чертах. В силу этой чисто
объективной и чрез то поэтической концентрации, отличающей
детские годы, и находящей поддержку в том, что воля еще долго
не скажется в полной силе, -- в силу этого-то дети и оказывают
значительно более склонности к познаванию, чем к хотению.
Следствием этого является тот серьезный вдумчивый взгляд иных
детей, который так хорошо передан Рафаэлем в его ангелах, в
особенности, на Сикстинской Мадонне. Поэтому же дни детства
настолько полны счастья, что воспоминание о них всегда связано
с сожалением. -- В то время, как мы столь серьезно предаемся
наглядному познаванию вещей, -- воспитание, со своей стороны,
старается привить нам понятия. Однако, самый существенный
элемент познания дается не понятиями: основа, подлинное
содержание всякого познания -- доставляются именно наглядной
концепцией мира, которая может быть добыта лишь нами самими и
отнюдь не может быть как-либо преподана извне. Поэтому наша
моральная и интеллектуальная ценность сообщается нам не извне,
а исходит из глубин нашего собственного существа;
педагогические приемы самого Песталоцци не могут из урожденного
дурака сделать мыслящего человека; он родился дураком и должен
умереть им же. -- Изложенною концепцией впервые открывающегося
пред нами внешнего мира объясняется, почему обстановка и опыт
нашего детства так прочно запечатлеваются в памяти. Ведь им мы
отдавались нераздельно, ничто нас не отвлекало от них, и
предметы, находившиеся пред нами, мы считали единственными в
своем роде, даже единственно существующими вообще. -- Если при
этом вспомнить то, что изложено мною во втором томе моего
главного труда, а именно: что объективное бытие всех вещей, т.
е. существование их лишь в представлении -- дает одни радости,
тогда как субъективное их существование, заключающееся в
желании, -- значительно отравлено страданиями и несчастиями; --
тогда весь рассматриваемый вопрос можно свести к следующему
краткому положению: смотреть на все -- приятно, быть чем-либо
-- ужасно. Из сказанного следует, что в детстве вещи известны
нам гораздо более с виду, т. е. со стороны представления,
объективно, -- нежели со стороны их бытия, т. е. с волевой их
стороны. Так как объективная сторона предметов прекрасна, а
субъективная и мрачная -- пока еще неизвестна нам, то юный ум
видит в каждом образе, который дает ему действительность или
искусство, -- весьма счастливое существо, полагая, что, раз это
так прекрасно на вид, то быть этим -- столь же или даже более
прекрасно. Поэтому мир кажется ему Эдемом; это и есть та
Аркадия, в которой мы все родились. Несколько позже отсюда
возникает жажда действительной жизни, стремление действовать и
страдать, толкающее нас в пучину жизни. В мирской суете мы
познаем и другую сторону вещей -- сторону их бытия, т. е. воли,
с которой приходится сталкиваться на каждом шагу. Но
мало-помалу близится тяжелое разочарование, с наступлением
коего приходится сказать: "миновала поря иллюзий";
разочарование это разрастается все больше -- делаясь все глубже
и глубже. Можно сказать, что в детстве жизнь представляется нам
декорацией, рассматриваемой издали, в старости же -- той же
декорацией, только рассматриваемой вблизи.
Счастью детского возраста способствует еще следующее
обстоятельство. Как в начале весны -- вся листва одного цвета и
почти одинаковой формы, так и мы в раннем детстве чрезвычайно
похожи друг на друга и потому великолепно гармонируем между
собой. Но с возмужалостью начинается расходимость, постепенно
увеличивающаяся подобно радиусам расширяющейся окружности.
Остальная часть первой половины нашей жизни, имеющей
столько преимуществ по сравнению со второй, -- юношеский
возраст, -- омрачается и делается несчастливою благодаря погоне
за счастьем, погоне, предпринимаемой в предложении, что в жизни
можно добыть его. Из этого вытекают постоянно рушащиеся
надежды, порождающие в свою очередь, неудовлетворенность. Пред
нами носятся обманчивые образы неопределенного, словно
виденного во сне счастья, принимающие самые капризные
очертания, и мы напрасно ищем их воплощения. Потому-то в
юношеские годы мы обыкновенно недовольны нашим положением и
окружающим, каковы бы они ни были; ибо им мы ставим в упрек то,
что вообще присуще пустой и жалкой человеческой жизни, с
которой мыв это время сталкиваемся впервые, причем до сих пор
ждали от нее совершенно иного. -- Большим выигрышем было бы,
если бы можно было искоренять уже в юности, путем своевременных
наставлений, ту иллюзию, будто мир может нам дать многое. На
деле происходит обратное: обычно жизнь познается нами сперва из
поэзии, а потом уже из действительности. Пред нашим взглядом
рисуются, на заре нашей жизни, красивые поэтические образы; нас
мучит жажда видеть их воплотившимися -- схватить в руки радугу;
юноша мечтает, что жизнь его выльется в форму какого-то
захватывающего романа. Отсюда получается иллюзия, описанная
мною во втором томе главного труда. Всем этим образам придает
прелесть именно то, что они -- только образы, что они не
реальны, вследствие чего, созерцая их, мы находим покой и
удовлетворение чистого познания. Осуществить -- значит
выполнить при посредстве воли, неизбежно приносящей с собою
страдания.
Характерной чертой первой половины жизни является
неутолимая жажда счастья; второй половины -- боязнь несчастья.
К этой поре в нас выросло более или менее ясное сознание, что
всякое счастье -- призрачно, и что, напротив, страдание --
реально. В эту пору люди, по крайней мере, наиболее разумные из
них, стремятся более к избавлению от боли и беспокойства,
нежели к счастью33. Когда юношей я слышал звонок у своих дверей
-- я был рад, я говорил себе: "наконец-то". Но в последующие
годы ощущение мое при подобных обстоятельствах было сродни
страху; я говорил себе: "вот оно". -- Выдающиеся, богато
одаренные личности, которые именно в виду этого не вполне
принадлежат к человеческому роду и, следовательно, являются
более или менее, в зависимости от степени своих достоинств,
одинокими -- испытывают по отношению к людям два
противоположных чувства: в юности они часто чувствуют себя
покинутыми людьми, в позднейшие годы они чувствуют, что сами
убежали от людей. Первое -- весьма неприятное -- ощущение
вытекает из незнакомства, второе -- приятное -- из знакомства
со светом. Вследствие этого вторая половина жизни содержит в
себе -- подобно второй части музыкального периода -- меньше
порывистости и больше спокойствия, нежели первая; происходит
это оттого, что в юности мы воображаем, будто на свете
существует бесконечное счастье и наслаждения, и что только
трудно его добыть, в зрелых же летах мы знаем, что ничего
такого на самом деле нет, и успокоившись на этот счет,
наслаждаемся сносным настоящим, находя радость даже в мелочах.
То, что зрелый человек приобретает жизненным опытом,
благодаря чему он иначе смотрит на мир, чем в детстве или
отрочестве -- это прежде всего непосредственность. Он научается
смотреть просто на вещи и принимать их за то, что они есть на
самом деле; тогда как от мальчика или юноши истинный мир скрыт
или искаженным предательским туманом, состоящим из собственных
грез, унаследованных предрассудков и безудержной фантазии.
Первое, что приходится выполнить опыту, -- это освободить нас
из-под власти разных "жупелов" и ложных представлений,
приставших к нам в юности. Лучшим воспитанием, хотя только
отрицательным, какое следовало бы давать юношам -- было бы
охранять их от подобных заблуждений; задача, правда, не из
легких. Для достижения этой цели следовало бы вначале по
возможности ограничивать кругозор ребенка, но зато излагать
все, находящееся в пределах этого круга, ясными и правильными
понятиями; лишь после того, как он правильно усвоит все лежащее
внутри этой черты, можно начать постепенно раздвигать ее,
постоянно заботясь о том, чтобы не оставалось ничего
невыясненного, ничего такого, что могло бы быть им понятно лишь
наполовину или не совсем верно. Вследствие этого его
представления о вещах и человеческих отношениях было бы,
правда, несколько ограниченными и примитивными, но зато ясными
и правильными, так что оставалось бы только расширять, но не
исправлять их; это следовало бы применять до юношеского
возраста. Такой метод ставит первым условием запрещать чтение
романов, а заменять их толковыми биографиями, напр., биографией
Франклина, А. Рейзера, написанной Морицем и т. п.
Пока мы молоды, мы воображаем, что события и лица которым
предстоит сыграть важную, чреватую последствиями роль в нашей
жизни, будут происходить под звуки труб и барабанов; в зрелые
же годы взгляд, брошенный назад, покажет нам, что все они
прокрадывались тихонечко, через задние двери и остались почти
незамеченными нами.
Все в том же смысле можно уподобить жизнь вышитому куску
материи, лицевую сторону коего человек видит в первую половину
своей жизни, а изнанку -- во второй; изнанка, правда, не так
красива, но зато более поучительна, так как на ней можно
проследить сплетение нитей.
Высокое умственное превосходство может быть проявлено в
беседе в полном блеске лишь после сорока лет. Ибо это
превосходство может, правда, далеко превышать опытность и
зрелость данного возраста, но отнюдь не способно заменить собою
эти данные, дающие даже самому заурядному человеку известный
противовес силам величайшего ума, пока тот еще молод. Здесь я
имею в виду лишь личные отношения, не творения.
Ни один, хоть сколько-нибудь выдающийся человек, не
принадлежит к 5/6 столь скудно одаренного природой
человечества, нс может остаться после сорока лет свободным от
некоторого мизантропического налета. Вполне естественно, что
когда-то он но себе судил о других и постепенно
разочаровывался, убеждаясь, что люди далеко отстали от него и
никогда не сравняются с ним в отношении ума или сердца, а чаще
всего -- и того и другого, вследствие чего он и старается по
возможности меньше общаться с ними; лишний раз упоминаю, что
человек любит и ненавидит одиночество, т. е. общество самого
себя, -- в зависимости от своей внутренней ценности. Этот вид
мизантропии разбирается, между прочим Кантом в Критике
способности суждения, в конце общего примечания к П 29 первой
части.
Для молодого человека служит дурным признаком, -- дурным
как в умственном, так и в нравственном отношении, -- если он
рано начинает хорошо разбираться в суете людской жизни,
чувствовать себя в ней, как дома, и вступает в нее уже как бы
подготовленным; все это указывает на пошлость. Напротив,
неуверенное, неловкое, неумелое поведение говорит о более
благородной натуре.
Веселье и жизнерадостность нашей юности обусловлены, между
прочим, тем, что идя вверх, в гору жизни, мы не видим смерти,
находящейся у подножия горы с другой стороны. Но взобравшись на
вершину горы, мы уже собственными глазами видим эту смерть, о
которой раньше знали лишь по слухам, а так как к этому времени
начинают убывать жизненные силы, то и жизнерадостность слабеет
и хмурая серьезность вытесняет юношеский задор и уверенность,
отражаясь на наших чертах. Пока мы молоды, то что бы нам ни
говорили, -- мы считаем жизнь бесконечной и сообразно с этим
обращаемся с временем; чем старше мы делаемся, тем экономнее мы
пользуемся им; на склоне лет каждый прожитый день вызывает
ощущение, родственное с тем, какое испытывает присужденный к
смерти преступник при каждом шаге на пути к месту казни.
С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое
будущее; с токи зрения старости -- очень короткое прошлое; в
начале жизнь представляется нам так, как какой-нибудь предмет,
если рассматриваешь его в бинокль, приставивши к глазу стекло
объектива, -- а позже -- как тот же предмет, рассматриваемый
через окуляр бинокля. Нужно долго прожить -- состариться, чтобы
понять, как коротка жизнь. -- Чем старше мы становимся, тем
сложнее кажется нам решительно все человеческое; жизнь,
представлявшаяся нам в юности чем-то определенным и нерушимым,
теперь кажется быстрым .мельканием эфемерных явлении;
обнаруживается ничтожеством всего земного. -- В юности даже
само время течет гораздо медленнее; поэтому первая четверть
жизни -- не только самая счастливая, но и самая длинная,
оставляет по себе несравненно больше воспоминаний, так что
каждый мог бы рассказать гораздо больше из первой четверти
жизни, нежели из двух доследующих. Как в весеннюю пору года,
так и в весеннюю пору жизни дни тянутся иногда томительно
долго. К осени они становятся короткими, но зато более ясными и
постоянными.
Почему же в старости прожитая жизнь кажется такой
короткой? Это происходит потому, что сократилось воспоминание о
ней; из него исчезло все незначительное и неприятное, в
результате осталось очень немного. Как ум, так и память далеко
несовершенны: необходимо повторять выученное, перебирать свое
прошлое, иначе и то, и другое канет в Лету забвения. Но мы не
имеем обыкновения перебирать незначительное, а также и
неприятное, что, однако, было бы необходимо, чтобы сохранить
это в памяти. При этом то, что не имеет значения, все время
увеличивается: в силу частого, прямо-таки бесконечного
повторения многое, что сперва казалось нам важным, переходит в
категорию незначительного; потому-то мы лучше припоминаем
ранние годы, нежели позднейшие. Чем дольше мы живем, тем меньше
событий кажутся нам важными или достаточно значительными для
того, чтобы стоило впоследствии вспоминать о них, -- а только
при этом условии они могут удержаться в памяти, мы о них
забываем, как только они совершатся. Таким образом, время
бежит, оставляя все меньше и меньше следов за собою.
Неприятное мы также не любим вспоминать, в особенности,
если было задето наше тщеславие, что случается как раз чаще
всего; очень мало таких несчастий, в которых мы сами совершенно
не виноваты; потому-то и забывается так много неприятного.
Благодаря тому, что выпадают эти две категории, наша
память теряет все больше и больше событий, фонд ее сокращается
сообразно с увеличением материала. Как предметы на берегу, от
которого отходит наш корабль, становятся меньше, туманнее и
труднее различимыми, -- точно так же происходит с событиями и
действиями минувших лет. Надо заметить, что иногда воспоминание
и воображение вызывают какую-нибудь давно пережитую минуту из
нашей жизни с такою живостью, словно это произошло вчера, и тем
чрезвычайно приближают ее к нам; это обусловливается тем, что
невозможно одновременно с этим представить себе длинный
промежуток времени, отделяющий настоящее от того прошедшего,
ибо этот промежуток не может умес-ститься в одной картине, и к
тому же, большая часть случившихся за этот срок событий забыта,
от них осталось лишь общее -- in abstracto -- сознание, одно
понятие без созерцательного момента. Вот потому-то каждое
отдельное событие из давно минувшего прошлого кажется нам таким
близким, словно оно произошло вчера, тогда как время,
отделяющее нас от него -- вычеркивается, и вся жизнь кажется
непонятно короткою.
В старости бывает иногда, что долгое, оставленное позади
прошлое, а вместе с тем и самый наш возраст минутами кажутся
нам прямо-таки сказочными; происходит это, главным образом,
оттого, что мы все еще видим пред собою прежде всего то же
самое неподвижное настоящее. В конце концов подобные внутренние
явления основаны на том, что во времени существует не наше "я"
само по себе, а лишь то или иное его проявлений, и что
настоящее является точкой соприкосновения между объектом --
миром -- и субъектом -- нами.
Но почему же в юности жизнь, открывающаяся впереди,
кажется бесконечно длинною? Одна причина в том, что требуется
простор для беспредельных надежд, которые мы возлагаем на
жизнь, и для осуществления которых не хватило бы Мафусаилова
века; другая -- в том, что масштабом всей жизни мы берем те
немногие годы, какие мы пока прожили; они дают богатый материал
для воспоминания, ибо решительно все, благодаря своей новизне,
кажется нам значительным,а потому так часто восстанавливается
впоследствии в воспоминании, и закрепляется, в силу такого
повторения, в памяти.
Иногда нам кажется, что мы тоскуем по какому-нибудь
отдаленному месту, тогда как на самом деле мы тоскуем о том
времени, которое мы там провели, будучи моложе и бодрее, чем
теперь. Так обманывает нас время под маской пространства; если
бы мы поехали туда -- мы поняли бы наше заблуждение.
Двумя путями можно достичь глубокой старости, при том
непременном условии, однако, что наш организм здоров и крепок;
для пояснения приведу пример двух горящих ламп: одна из них
горит долго потому, что, имея маленький запас масла, она
снабжена весьма тонким фитилем, другая же -- потому, что, имея
толстый фитиль, она имеет и много масла, масло -- это жизненная
сила, фитиль -- способ расходования этой силы.
В отношении жизненной силы мы до 36 лет подобны тем, кто
живет рентой: что истрачено сегодня -- будет завтра же
пополнено. Но после этого года мы уподобляемся рантье,
начинающему затрачивать свой капитал. Вначале это совсем
незаметно: большая часть трат восстанавливается само собою; на
незначительный дефицит мы не обращаем внимания. Но постепенно
дефицит возрастает, делается заметным, самый рост его
становится все быстрее, дела начинают запутываться и мы с
каждым днем становимся беднее без надежды на улучшение.
Растрата все ускоряется, подобно падающему телу, в конце концов
не остается ничего. Особенно печально, если одновременно тают и
жизненная сила наша и наше состояние; потому-то с годами
увеличивается страсть к обладанию -- в начале же, до
совершеннолетия и еще некоторое время спустя мы, в отношении
жизненной силы подобны тем, кто часть процентов присоединяет к
капиталу: не только само собою пополняется то, что мы
истратили, но даже иногда увеличивается самый капитал. Так
бывает иногда и с нашими деньгами, благодаря мудрой
заботливости нашего опекуна.
Тем не менее следует беречь юношеские силы. Аристотель
(Polit. L. ult. с. 5) говорит, что из числа победителей на
олимпийских играх только двое или трое одерживали победы и
мальчиками, и зрелыми мужами: преждевременные напряжения
подготовительных упражнений настолько истощают силы, что
впоследствии, в зрелом возрасте, их почти никогда не хватает.
Сказанное относится как к физической, так тем паче и к нервной
энергии, проявлением которой является всякий умственный труд;
поэтому ранние гении -- вундеркинды, плоды тепличного
воспитания, возбуждающие удивление в детском возрасте, --
становятся впоследствии весьма заурядными по уму. Возможно, что
преждевременное, вынужденное напряжение при изучении древних
языков является причиной последующего отупения и умственной
неспособности многих ученых.
Я заметил, что почти у всех людей характер приноровлен к
какому-либо одному возрасту, и в этом возрасте выделяется
особенно благоприятно. Иногда бывают милыми юношами, позже --
эта черта исчезает; другие -- сильны и деятельные в зрелом
возрасте, но старость отнимает у них эти достоинства; третьи --
наиболее привлекательны именно в старости, когда они благодаря
опыту и большей уравновешенности, становятся мягче; последнее
часто бывает с французами. Вероятно, это обусловливается тем,
что в самом характере заключается нечто юношеское, мужественное
или старческое, что гармонирует с соответствующим возрастом.
Подобно тому, как находясь на корабле, мы замечаем, что он
идет, только потому, что предметы на берегу отходят назад и
становятся все меньше, точно так же мы замечаем, что стареем
лишь потому, что нам кажутся молодыми люди все более и более
великовозрастные.
Выше было разъяснено, как и почему все, что мы видим,
делаем и переживаем, оставляет тем меньше следов в нашей жизни,
чем старше мы становимся. В этом смысле можно утверждать, что
только в юности мы живем вполне сознательно, в старости же --
лишь наполовину. Чем старше мы становимся, тем меньше
сознательного в нашей жизни: все мелькает мимо, не производя
впечатления, подобно художественному произведению. которое мы
видели тысячу раз; мы делаем то, что нужно сделать, а потому
даже не знаем, сделали мы это или нет. Именно благодаря тому,
что жизнь наша становится все менее сознательной и все скорее
подвигается к полной бессознательности, -- начинает ускоряться
и течение времени. В детстве каждый предмет, каждое событие в
силу своей новизны, проникает в сознание; поэтому день кажется
бесконечно долгим. То же происходит и в путешествии, когда один
месяц кажется нам дольше, чем четыре месяца, проведенных дома.
-- Однако, несмотря на эту новизну предметов, время, текущее в
обоих случаях как будто более медленно, кажется иногда и более
скучным, чем в старости или дома. -- Постепенно в силу
длительной привычки к одним и тем же впечатлениям, наш ум
настолько обтачивается, что все начинает скользить по нем, не
оставляя никаких следов; дни кажутся более незначительными и
потому более короткими, словом, часы юности дольше часов
старца. Течение нашей жизни имеет ускоряющееся движение подобно
катящемуся вниз шару; подобно тому, как каждая точка на
вертящемся круге движется тем скорее, чем дальше она отстоит от
центра, так и для человека время течет все быстрее,
пропорционально отдаленности его от начала жизни. Можно
допустить, что продолжительность года по непосредственной
оценке нашего духа находится в обратной пропорции к частному от
деления одного года на число наших лет; так, например, когда
год составляет 1/5 нашего возраста, он кажется нам в 10 раз
длиннее, чем тогда когда он составляет лишь 1/50. Это различие
в скорости времени оказывает решительное влияние на характер
нашей жизни в любом возрасте. Прежде всего, благодаря ему
детство, хотя и обнимает всего только 15 лет, но является самым
длинным периодом жизни, а, следовательно, и наиболее богатым по
воспоминаниям; далее, в силу этого же различия мы подвержены
скуке обратно пропорционально нашим летам: детям постоянно
нужно какое-либо занятие, будь это игра или работа; как только
оно прекратилось, ими тотчас же овладевает отчаянная скука.
Юноши также сильно подвержены скуке и с тревогой взирают на
ничем не заполненные часы. В зрелом возрасте скука постепенно
исчезает; для старца время слишком коротко и дни летят, как
стрела. Разумеется, я говорю о людях, а не о состарившихся
скотах. Благодаря этому ускорению времени скука в большинстве
случаев отпадает в зрелом возрасте и, так как, с другой
стороны, замолкают томившие нас страсти, то, если только не
потеряно здоровье, гнет жизни оказывается в общем более легким,
чем в юности; потому-то период, предшествующий наступлению
слабости и старческого недомогания, и называется "лучшими
годами". В смысле нашего самочувствия они, пожалуй,
действительно таковы; но за юностью, когда все еще производит
впечатление и живо отражается в сознании, остается то
преимущество, что ее годы -- годы оплодотворения духа, весна,
вызывающая его ростки. Глубокие истины могут быть познаны лишь
путем созерцания, а не из расчета; первое познание их --
непосредственное и дается впечатлением, а, следовательно,
возможно лишь до тех пор, пока эти впечатления сильны, живы и
глубоки. Итак, в этом отношении все зависит от того, как
использована юность. Позже мы можем сильно влиять на других, на
весь мир, так как сами мы закончены, определились и не
поддаемся впечатлениям; зато мир влияет на нас гораздо меньше.
Поэтому годы эти -- время труда и деятельности, юность же --
время первичного восприятия и познавания.
В молодости преобладает созерцание, в старости --
размышление; первая -- период поэзии, вторая -- философии. И на
практике наши действия определяются в юности -- виденным и
впечатлением, получившимся от этого, в старости -- одним лишь
размышлением. Отчасти это вытекает из того, что только к
старости накапливается и сводится к понятиям то количество
реальных случев, которое достаточно для того, чтобы придать
этим понятиям авторитетность, содержательность и значение, и
вместе с тем, смягчить, благодаря привычности, впечатление
виденного. В юности же, в особенности у живых и с большим
воображением натур, впечатление видимого, а, следовательно, и
внешности вещей, настолько сильно, что мир представляется как
|