Дудинцев Владимир - Белые одежды - Скачать бесплатно
чего есть, чего сами не видим. А зло чувствуется, Елена
Владимировна...
-- Надо будет прислушаться... Они пошли медленнее.
-- Я вам помогу прислушаться. Вообразите такое:
в печати появляется сенсационная статья. Ученые разных
стран, не сговариваясь, открыли, что самая страшная болезнь
века... Скажем, рак... возбуждается в человеке разрушительными
эмоциями определенного толка. Эмоциями зла, умыслами причинить
кому-нибудь страдание, отравить жизнь, подсидеть, обобрать...
Вот Вонлярлярские, они ведь тихонько хотели обобрать Ивана
Ильича. Небось, и обсудили все заранее между собой.
-- Они давно на этот микротом посматривали...
-- В общем, эти эмоции существуют, видимо, у всех. Но у
одних чуть-чуть, и человек, осознав, краснеет. А у других
определяют лицо, личность. Вот и представьте себе, что
появилась такая статья, и по этой статье рак -- регулирующая
мера со стороны природы. Против угрожающего роста 'влияния
тихих людей зла. Особенно сейчас, когда с религиями покончено.
Почему, пишет эта -- воображаемая -- статья, почему совпадает
рост заболеваний раком с убылью религий? Религии удерживали нас
-- страхом наказания. А сейчас, мол, другой фактор включился.
Кто гибнет от рака? -- задались ученые. И статистика показала:
люди зла. Я не утверждаю, это я такой заход построил. Чтоб
удобнее было, как вы говорите, прислушиваться к себе. Допустим,
такая появилась статья, и факты ее. имена подписавших ученых --
заставляют задуматься. Вопрос уже к вам. Как вы думаете, Елена
Владимировна, прочитав это, не станут те, кто хочет жить,
ловить себя на дурных, злых намерениях, подавлять их в себе --
и притом без промаха? Не случайный гнев, не раздражение от
усталости, а настоящую силу зла в себе начнут давить! И будут
устанавливать в себе эту напасть с величайшей точностью! Без
всякой аппаратуры!
-- Я иногда чувствую что-то похожее, -- сказала Елена
Владимировна задумчиво. -- Впрочем, чувствую или нет? В общем,
чужого микротома я не желала никогда. Уж вам-то призналась бы.
Нет, не желала. А если я что-нибудь по своей завиральной
теории... Я не чувствую, ничего, кроме веселья, что мне удалось
надуть злого человека. Но вы правы, Вонлярлярские метили на
микротом. И им не было жаль Ивана Ильича..,
-- Я так много над этим думал, что мне хочется иной раз
сесть и написать книгу. Я назвал бы ее --
"Очки для близорукого добра". Есть у Соловьева "Оправдание
добра". Но я не понимаю этого заголовка. Добро в оправдании не
нуждается. Его не обвиняют, а бьют, над ним издеваются, к чему
оно само, правда, иногда дает повод. Вот добро гонится за злом,
совершившим преступление. На пути газон с надписью: "ходить по
траве воспрещено". Зло, не задумываясь, бросается через газон.
А добро, даже не читая, пускается в обход: нельзя мять траву. И
упускает преступника. Добро, Елена Владимировна, сегодня для
многих звучит как трусость, вялость, нерешительность, подлое
уклонение от обязывающих шагов. Но конечно, все далеко не так.
Далеко, далеко не так. Это все -- путаница, накрученная тихим
злом, чтоб легче было действовать. И ее надо распутать,
путаницу.
-- Подождите. А если добро бросится через газон и
ошибется?
-- Мне лучше пострадать от ошибки доброго человека, чем от
безошибочного коварства. Настоящий-то добрый осудит, а потом и
маяться будет, страдать. Пересмотрит приговор пять раз.
-- А вы ведь смыкаетесь с моей завиральной теорией!
Хотите, расскажу, как я недавно применила ее на практике?
Парк начал светлеть, в лицо пахнуло теплым осенним полевым
духом. Они вышли на простор, как в громадный, тихо и ровно
гудящий цех.
-- Как сверчки сегодня распелись, -- сказала Елена
Владимировна. -- Может, это у них последняя ночь... Вы не
боитесь, что это последняя ночь?
-- Я вас не понимаю, -- Федор Иванович прижал локтем ее
руку.
-- Ладно, я сейчас доскажу, мне хочется. Полгода назад я
получила пакет. И в этом пакете письмо, а в нем такие важные
слова. Высшая аттестационная комиссия извещает, что я лишена
кандидатской степени. Ввиду ложности посылок, слабого
фундамента, недостаточной разработки, шаткости базы и так
далее. Через две недели еще пакет -- Иван Ильич получает. И его
лишают докторской степени. Такие же доводы. Оба мы получаем,
каждый -- в свой день рождения! Сволочи -- они могут и врать и
пакостить. Им все можно! И рак их не берет! Я поехала однажды в
Москву и думаю -- зайду-ка я в этот ВАК! Захожу. Туда, где
хранятся диссертационные дела. Две старушки эти дела хранят. Я
начальственным тоном: "Дайте мне папку с таким-то делом".
Старушка топ-топ-топ, и смотрю -- несет мое дело! Я сразу ищу
мотив лишения: как ученица такого-то и таких-то
вейсманистов-морганистов, преданных проклятию. Успела сделать
выписку. Теперь, говорю, давайте дело Стригалева. Топ-топ-топ
-- принесли и эту папку. Только пристроилась листать, пришло
начальство и меня выгнали. Так что вот... Я нарушила норму.
Они некоторое время шли молча.
-- Вот мы говорили с вами... Как же не врать? -- Во тьме
он увидел, как блеснули ее очки -- Елена Владимировна заглянула
ему в лицо. -- Как же не врать, Федор Иванович! Это же особого
рода вранье! Я же оберегаю дело! Если откроют -- они все
уничтожат и примутся за людей. Я даже не чувствую, что вру...
-- В вашем вранье нет кривды. Хорошее слово -- кривда.
-- Вы думаете, я одна так? У вас, в роде Монтекки, тоже
ничего не поймешь. Два года назад -- как раз у меня в плане
стояло: "Полиплоидия". Еще открыто стояло... И приезжает от вас
один доктор. От вашего Касьяна. Я -- аспирантка у Посошкова, он
мне поручил сравнение прививок и полиплоидов на картофеле.
Господи, тогда еще можно было сравнивать! У меня как раз были
получены первые удачные результаты с колхицином. Посошков
говорит: "Покажите ваши картошки москвичу". Приходит этот
доктор ко мне на участок -- смотреть. Я говорю, какие растения
где. Доктор:
"Да, у вас интересные прививки". Я: "Это же полиплоиды, а
не прививки!" Он даже повернулся к растениям спиной: "У вас
легкая рука, никогда не видел такого срастания подвоя с
привоем". Три раза я заикалась и три раза он повторял свое.
Подруга потом мне говорит: "Какой-то прямо ненормальный!" А
Посошков вечером разъяснил: "Сейчас, детка, такие времена
приближаются. Он вам не доверяет". Вот оно как... Еще два года
назад!
Они шли, а в стороне от тропки тянулось что-то темное,
похожее на плотный забор. Тропа постепенно подводила их туда,
все ближе.
-- Вот сюда, -- сказала Елена Владимировна и потащила
Федора Ивановича к этой протянутой над землей, дышащей теплом
темноте. -- Сюда идемте, здесь проход. Разрыв...
-- Что это?
-- Труба. Железная труба.
-- Труба, говорите?.. -- Федор Иванович протянул руку,
коснулся теплой, покатой поверхности. -- Труба . -- повторил
он.
-- Они тут проводят что-то. Для воды, наверно, -- тихо
сказала Елена Владимировна. -- Недавно привезли.
Они вошли в широкий разрыв между концами труб. Федор
Иванович нащупал край. Труба была широкая -- доставала почти до
плеч.
-- Вот и железная труба... Знаете, Елена Владимировна,
Цвях мне как-то говорил, что многих из нас ждет своя железная
труба. Попадешь в нее -- выхода только два: вперед или назад.
Компромиссных решений нет...
Он поставил ногу в темную пустоту, в теплый поющий
туннель. Наклонившись, сунул туда голову. Хотел крикнуть что-то
дерзкое, но почему-то голос подвел его, сорвался.
-- Эй, судьба! -- негромко сказал он и ударил кулаком по
округлой стенке.
-- Бу-бу-бу! -- ответил, вибрируя, растревоженный железный
хор, и хотя Федор Иванович был начитанным и ученым человеком,
способным глядеть в глаза вещам, что-то вроде страха задержало
его дыхание.
-- Вы очень страшно это сказали, -- шепнула около него
Елена Владимировна. -- Ну-ка, пустите, я тоже хочу крикнуть. --
Она оказалась около него в трубе. -- Подвиньтесь же, нам здесь
обоим места хватит. -- Она почти не пригибалась, даже прошла
вглубь и там хихикнула. -- Чувствуете, как странно я сказала?
Нам обоим места хватит! Какая аллегория! Не думаете вы, что нас
обоих ждет такая труба? Общая -- на двоих...
-- Елена Владимировна, мне это иногда так и кажется. Я
чувствую, что обстоятельства тащат меня именно сюда. Сам Касьян
толкает. Я ведь сегодня должен был уже четвертый день быть в
Москве. Уже и командировку отметил.
-- А как же наши мушки?
-- Обсуждался вопрос. Выпустить их или взять с собой.
-- И вы...
-- Я предлагал выпустить. Цвях хотел увезти в Москву.
Теперь вопрос снят.
-- Вот видите, как вы легко... Не закончив эксперимента.
Родителей-то пора удалить из пробирки. Не забыли?
-- Уже удалил...
-- Смотрите. У вас должно получиться менделевское -- один
к трем.
Они опять медленно шли в ногу по белеющей тропе. Елена
Владимировна неуверенно держала его под
РУКУ.
-- Вот здесь, -- вдруг негромко сказала она, -- здесь мы с
вами расстанемся. -- И засмеялась. -- Идите дальше сам.
Близко, прямо перед ними желто и мирно светилось небольшое
окно деревенского дома.
-- Тропа приведет вас к калитке. Справа будет кнопка.
Нажмите, и он вас впустит.
-- А вы не боитесь идти так домой? Или еще куда...
-- Нет, мне близко. И не говорите, что это я проводила
вас.
-- Я больше не задаю вам вопросов. Я уже привык к таким
вашим... поворотам.
-- Может быть, когда-нибудь и объясню... Может быть, и
скоро. Может быть, и совсем никогда... -- она говорила с
задумчивыми паузами. -- Не пришло еще время. Как вы говорите,
нет достоверных и достаточных...
И Федор Иванович сквозь мрак почувствовал -- она, говоря
это, поворачивалась на одной ноге, писала в пространстве
какие-то свои знаки. Был бы день -- можно было бы прочитать.
-- Объясню когда-нибудь, -- сказала она, ударяя кулачком
по его руке.
-- Идите, больше ничего не буду спрашивать. Если что --
орите погромче...
Она, смеясь, провела рукой по всей его руке -- от плеча до
пальцев. И исчезла.
А он, постояв, послушав ночь, сделал пять твердых шагов к
желтому окну и нажал кнопку. Почти сразу над ним загорелась
электрическая лампочка. Что-то деревянно стукнуло в глубине
двора, послышались шаги.
-- Вот кто пожаловал! -- раздался за калиткой приветливый,
почти радостный гудящий голос. Калитка, скрипнув, отошла.
-- Я тут принес вам... -- заговорил Федор Иванович.
проходя во двор. -- Принес вот. Отбили с Еленой Владимировной у
Вонлярлярских... Микротом ваш.
Он прошел вслед за вихрастым высоким хозяином в сени, а
потом и в ярко освещенную горницу. Здесь под самодельным
абажуром из ватмана висела мощная лампочка почти белого
каления. Под нею на столе поблескивал латунными деталями
микроскоп, произведенный в прошлом веке где-нибудь в Германии.
Около микроскопа в длинном ящичке зеленели края предметных
стекол с препаратами, рядом лежала раскрытая тетрадка.
Стригалев молча достал из портфеля свой микротом и с жадной
поспешностью унес его за печь. Когда вернулся, на столе возле
микроскопа его ждали шесть пакетиков с семенами, разложенные в
ряд Федором Ивановичем.
-- Это что еще? Тоже вы принесли?
-- Один мой... соратник у вас украл. Говорит, если бы были
вам нужны, вы бы не разбрасывали их по ящикам своего стола...
Стригалев поднял толстые брови, наставил ухо. Ждал
объяснений.
-- Говорит, у вас, вейсманистов-морганистов, все равно
пропадет. А мы, может, что-нибудь и отберем.
-- Для академика вашего? -- сказал Стригалев и замолчал,
переводя ставший диковатым взгляд с одного предмета на другой.
-- Знаете, что? Вы возьмите-ка эти семена... Отнесите к себе и
пустите в дело. Как будто мне и не показывали.
-- Не понимаю... Вы, наверно, не так поняли, что я
говорил.
-- Да нет, все понял. Унесите их. Чтоб этот ваш...
соратник не догадался, что вы их мне. Пусть лежат в шкафу. Я
знаю все про эти семена. В марте высеете. А человека мы
тихонько перетащим к себе. Человек загорелся. Пусть получает
свой краденый результат. Он-то будет знать, как гибрид получен.
-- Это же ваш...
-- У меня их... -- Иван Ильич махнул рукой на картотечный
шкафик под стеной. -- Хватит на три института. Человек дороже.
И они замолчали. Как бы вспомнив что-то, Стригалев вдруг
опять уставил на гостя диковатый, отчаянно-веселый взгляд.
-- Вы в микроскоп когда-нибудь смотрели? Во взгляде Федора
Ивановича появилась холодная благосклонность.
-- В такой, как этот, нет.
-- Давайте посмотрим в этот. У меня как раз есть хорошие
препараты. Для вас специально подобрал.
-- Вы знали, что я иду к вам?
-- Знал, конечно. Даже ждал. Взгляните, взгляните...
Федор Иванович подсел к столу, склонился над микроскопом.
Сначала в окуляре перед ним все было мутно, плавала какая-то
мыльная вода, пронзенная ярким светом. Он повернул винт, и из
яркого тумана выплыл к нему неровный кружок с черными чаинками,
сгруппированными в центре.
-- Я вижу... Здесь, по-моему, хромосомы... Хорошо "
окрашен препарат.
-- Узнал-таки, -- прогудел Стригалев.
-- Тут так хорошо видно, что их можно сосчитать. Которая
подковкой, которая с перехватом. Шесть, семь...
-- Не трудитесь. Всех сорок восемь...
Стригалев куда-то гнул, что-то затеял. Федор Иванович
оглянулся на него, задержался на миг и опять припал к окуляру.
-- Чайку-то хотите?
-- Чайку отчего не выпить. А что это за объект?
-- Какой еще у меня может быть объект? Картошка. "Солянум
туберозум". Теперь посмотрите это...
Стригалев цепкими длинными пальцами выхватил из-под
объектива стеклышко и поставил другое. Федор Иванович опять
увидел в окуляре пронзенную ярким светом клетку. Только в
хромосомах произошла чуть заметная перемена. Они были здесь
чуть меньше.
-- Вроде хромосомы слегка похудели. Что это?
-- Ага, заметили разницу... Это та же картошка, только
препарат сделан при температуре плюс один градус. Это граница.
Если понизить еще на градус, начнут распадаться.
-- Понимаю...
-- Нет, еще ничего не понимаете. Вот сюда теперь смотрите.
Иван Ильич опять мгновенно сменил стеклышко. И Федор
Иванович увидел такую же клетку, только хромосомы здесь были
похожи на мелкую охотничью дробь.
-- Ого! Такого еще не видел. Что с ними случилось? --
спросил он, загораясь новым интересом.
-- Это другой объект. "Солянум веррукозум", дикарь. При
той же температуре в один градус. Видите, хромосомы здесь
сжались до шариков... Когда я их в холодильник. А были ведь как
и те, первые. Теперь главный номер.
Стригалев щелкнул новым стеклышком. Опять ярко засияла
клетка. И в центре Федор Иванович увидел хромосомы. Такие же,
как у обычной картошки -- подковки и палочки с перехватом. Но
среди них теперь были разбросаны и круглые дробинки.
-- А это какой объект?
-- Посмотрите. Там наклеечка на стекле. Федор Иванович
мгновенно нашел эту наклеечку. И прочитал: "сМайский
цветок",+1Ш".
-- Все загадки задаете... Почему здесь такая смесь?
-- Вы что -- никогда "Майский цветок" не изучали? Я думал,
что его всесторонне и в обязательном порядке...
-- Я вообще к микроскопу давно...
-- Хоть помните, сколько в нем хромосом?
-- Ну уж... Сорок восемь, как у всех картошек.
-- Смотрите-ка, а правая рука академика что-то знает!
-- Ладно, ладно. Почему здесь такая странная смесь?
-- "Майский цветок" -- сверхособый гибрид. Об этом ваш
Касьян, его автор, еще не слышал. Этого я ему не сказал.
Увидитесь -- спросите. Видите -- шарики? Это хромосомы папы. А
папа -- дикарь, "Солянум веррукозум", которого вы сейчас
смотрели, перед этим...
-- Но ведь этот дикарь не скрещивается!
-- Ничего еще не понял! -- зазвенел над ухом Федора
Ивановича отчаянный крик Стригалева. И одновременно ударил его
и сотряс страшный разряд догадки. Федор Иванович обеими руками
отодвинул микроскоп. Повернулся, взъерошенный.
-- Погодите отодвигать. Сейчас я еще стеклышко...
-- Хватит стеклышек. Разговаривать пора. Вы что хотите
сказать...
-- Ничего не хочу, вы сами скажете.
-- Выходит, "Цветок" -- гибрид с этим дикарем?
-- Правильно. А дикарь не скрещивается. Только если
сделать из него немыслимый для вашей кухни полиплоид. Вот я его
и сделал. Колхицином, колхицином! А этот узнал...
-- Кто?
-- Вот этот, -- Стригалев зажал нос двумя пальцами и
продудел: -- Кассиан Дамианович!
-- Так он у вас этот полиплоид...
-- Если бы только! -- Стригалев засмеялся, поморщился, и
выбежал за печь. -- Если бы только! -- не то кричал он, не то
плакал за печью, что-то глотая, наверно, свои сливки из
бутылочки. -- Если бы только, Федор Ива-анович! -- Он появился,
вытирая рукой губы. -- У вашего бога руки не такие, чтобы
картошку даже с готовым полиплоидом скрестить. Народный
академик получил от меня готовый сорт!
Федор Иванович положил на предметный столик микроскопа
препарат "Майского цветка" и приник к окуляру, крутя винт.
-- Почему я сейчас не капитулирую? -- настойчиво гудел над
ним Стригалев. -- Почему, как Посошков, не отрекаюсь от
святыни? Вы же видите, я устал, болею, я бы так охотно сложил
ручки. Черт с вами, пусть будет как вы хотите, все, что у меня
получено, сделано по Лысенко да по Касьяну Рядно. Но,
во-первых, это же касается не только меня. Это их усилит, и
тогда они примутся за моих товарищей. Помните, как они
нашего... Академика нашего в саратовскую тюрьму? Они пощады не
знают. А во-вторых, если бы я и перевернулся вверх пуговками...
Ведь вы же видите, я уже один раз это сделал! Я же отдал им
лучшую свою работу! Я страшно усилил их!
Да, "Майский цветок", сорт, который прославил академика
Рядно, попал в учебники и газеты, -- это была огромная сила.
Федор Иванович, меняя препараты, рассматривал клетку этого
сорта и клетку дикаря.
-- Это была цена, которую я заплатил за три года
относительно спокойной работы. Пришел с войны, кинулся на
любимое дело... Я пошел на это, потому что "Цветок" у меня был
промежуточным достижением, если можно так сказать. Правда, я не
должен был нападать на их знамя, и я долго придерживался... Он
сказал: "Слушай, Троллейбус... Ладно, хватит тебе... Давай,
поговорим. Дай мне, браток, вот эту картошку, я давно завидую
на нее..." И оскалился вот так. Как енот.
Тут на лице Стригалева проглянула и исчезла улыбка
академика Рядно.
-- Он ее, конечно, "доводил". "Воспитывал"... А сорт-то
был готовый. Касьян уговорных четырех лет не выдержал -- через
два приехал. Дай опять. Я дал. Но у него не пошло -- руки не
те. Озлился. Вас ориентировали на Троллейбуса?
-- Да, -- шепнул Федор Иванович. -- Он так говорил:
какого-то Троллейбуса. Я подумал, что он с вами совсем не
знаком.
-- Вот то-то. Незнаком... Раз уж Троллейбуса перестал
знать, теперь и вверх брюхом перевернусь -- не поможет. Волей
судьбы я вышел на передний край. Придется мне, Федор Иванович,
идти избранной дорогой. До конца.
Он замолчал, сидел, отдыхая. Федор Иванович развернулся на
стуле к хозяину, и они долго смотрели друг другу в глаза и
время от времени кивком показывали: вот так-то...
-- "Майский цветок", Федор Иванович, -- результат торговой
сделки и моего мягкосердечия. Моей наивности. Касьян наобещал
правительству, а выполнить не мог. Кинулся ко мне. Я сильно
тогда выручил его. В чем моя ошибка и беда. А то бы он погорел.
Он говорил: "Прикрою от Трофима". И верно, прикрыл. Но что это
все значит? Я вас спрашиваю, что?
Федор Иванович убито кивнул. Он уже понимал, что это
значит.
-- Значит, Рядно знал, знал! Знал цену себе и своей науке.
Знал цену и нашей. Он, Федор Иванович, вредитель! По тридцатым
годам чистый враг народа! А он в президиумах! В газетах!
Стригалев вышел за печь и принес алюминиевый чайник.
-- А теперь опять у них прорыв... Да плюс к этому разведка
донесла, что я, Троллейбус, готовлю новый сорт. Превосходящий
"Майский цветок". Им ведь будет худо, а? Вот и решили начать с
ревизии, прислали кого поумнее, да потоньше. И письмо
организовали. А детки -- подписали. Пришьют теперь что-нибудь,
и хорошо пришьют. Портных сколько угодно...
Он опять ушел за печь. Принес коробку кускового сахара и
печенье. Остановился у стола -- высокий, почти касаясь головой
закопченного деревянного потолка.
-- Теперь моя лаборатория здесь. Лаборатория и крепость.
Дом продам, куплю ворота, буду запираться... Слава богу, дом
купить вовремя догадался. Хороший дом, -- при этом он легонько
ударил кулаком по матице низкого потолка. -- Послужи, послужи,
частная собственность, делу социализма... Как социалистическая
служит... отращиванию загривка товарища Варичева...
Он поставил два тонких стакана в мельхиоровые витиеватые
подстаканники и стал наливать в них кипяток.
-- Сейчас загадаем, -- сказал он, наклоняя чайник над
своим стаканом. -- Загадаем так: если лопнет, значит, женюсь в
эту зиму. И вас на свадьбу. Не лопнет, сволочь. Нарочно ведь
лью свежий кипяток.
Стакан почти неслышно треснул, и кипяток черной дымящейся
змеей скользнул по столу, свинцово задолбил об пол.
-- И-их-ма! Треснул! -- горько тряхнув нечесанными
лохмами. Стригалев вынул осколки из подстаканника. Ясно
улыбнулся. -- Гаданье, Федор Иванович! Кофейная гуща!
Проворонил я свои сроки. Так и не успел жениться. Сплошные
неудачи. Правда, для ученого, может быть, и удачи были. Но на
личном фронте -- сплошной прорыв. А сейчас как присмотрю среди
дочерей человеческих жену -- и язык тут же забываю, где у меня
находится. Ничего не могу сказать. Наверно, чудаком слыву. А
может, сухарем... Попал в желоб и качусь. И не выйти. Вы, я
слыхал, тоже холостяк?
Они пили чай и молчали. Слышно было только постукивание
стальных зубов о край стакана. Федор Иванович со страхом ждал
ясности, которая ему была нужна, как воздух. Эта ясность
приближалась.
-- Может быть, что и выйдет -- одна тут появилась.
Осветила... Собственно, была давно, но мы все официально с
ней... А тут после этой парилки, где меня... Как-то сразу все
прояснилось. Такой момент... Сама осторожненько дала понять.
Они замолчали. Стригалев ковырял ногтем клеенку на столе и
наклонял лохматую голову то к одному плечу, то к другому. У
него была потребность исповедаться.
-- Простая такая девушка... Но такую простоту, как у нее,
Федор Иванович, надо уметь носить... А я два года ничего не
видел. Все хромосомы да колхицин.
И опять наступила тишина. Стригалев вдруг усмехнулся --
над самим собой.
-- Знаете, -- как открыли ржавый замок. Физически
почувствовал. Там, в замке, такие есть сувальды, самая
секретная часть. Вот они и сдвинулись с места, и замок вроде
отперся. Скрипу было! -- и он доверчиво улыбнулся Федору
Ивановичу. -- Сдвинулись, и, должно быть, выглянуло что-то.
Сразу у нас и контакт завязался...
Федор Иванович все это время жадно пил чай, пил, как живую
воду, опустив глаза к своему стакану. Весь был напряжен, боялся
взглянуть Стригалеву в лицо. "Как это я сразу так увлекся,
поверил? -- думал он. -- Ведь и Туманова предупреждала, да и
видно было но всему..."
-- Я ведь тоже чуть не стал образцовым мичуринцем, --
сказал вдруг Иван Ильич. -- В молодости тоже на него молился.
-- На кого?
-- На кого? -- Стригалев опять сжал себе нос пальцами и
загагакал: -- Вот на этого на самого. Федор Иванович засмеялся.
-- Чем же он вас очаровал?
-- А чем вас?
-- Ну -- я! У меня был путь...
-- Так и у меня был тот же путь! Страшные тридцатые годы.
И странные! Одни отрекались от родителей, другие культивировали
свой крестьянский, местный говор, свое неумение говорить... Все
тот же был извечный маскарад. "А под маской было звездно,
улыбалась чья-то повесть..." Я, как н вы, был тогда мальчишкой.
Постарше, конечно, школу уже кончил. Отзывчиво реагировал на
все, что относилось к воспетому, к советскому,
коммунистическому. Особое было отношение ко всему, что шло из
народа, от рабочих и крестьян. Интеллигенция -- так, второй
сорт, гниль. "Хлипкий интеллихэнт, скептик с дрожащими
коленями", -- это ведь слова Касьяна. Сильно дрожат у вас
колени? По-моему, у такого не больно задрожат.
-- Вы что имеете в виду?
-- Только хорошее, Федор Иванович. Я вас понял с самого
начала. Мы с вами во многом схожи.
Федор Иванович чуть заметно кивнул. Он как-то без слов
вспомнил те свои времена, когда он ждал звездного часа,
присягал правде и знанию, а шел куда-то в противоположную
сторону.
-- В общем, я был пареньком, хорошо подготовленным к
восторгам. Науки еще не было. Наука была впереди. Ее обещали.
Мы все верили: наука будет. Она придет из народа. Новая наука!
И вот он появился, как Онегин перед Татьяной. "Вот он!" Я тогда
еще не понимал великого значения косоворотки, пахнущих дегтем
сапог, подшитых валенок и тому подобных примет простого
человека. Это сегодня я знаю твердо, что если человек, придя в
современную науку, слишком долго -- десятки лет -- не может
овладеть грамотой и правильным русским произношением, -- этот
человек или страшная бездарь, или сволочь, притворщик, нарочно
культивирующий свою пролетарскую простоту. С целью всех
обобрать.
Федор Иванович вспомнил Цвяха и его иногда прорывающийся
акцент. "Хороший мужик, -- подумал он. -- Но немного играет на
своем сберитя"".
-- Тогда я не понимал. Я молился на косоворотку и сапоги.
И сам их носил. Галстук? Ни-ни-ни!
-- Да, да, -- поддакнул Федор Иванович. -- Я тоже. Меня
поразила в академике Рядно и ужасно привлекла его народная
непосредственность, прямота. Такая самородность, неподражаемое
своеобразие, возросшее, я бы сказал, на крестьянской ниве, на
земле...
-- Вот-вот! И был тогда академичек один, сейчас его уже
нет. Уж он-то, можно сказать, революцию сам делал. Не от
пустого кармана шел к Октябрю, не от стремления что-то от этого
получить, а наоборот. Он был из семьи крупного ученого.
Обеспеченная семья. Шел от желаний свое отдать другим. Что ни
говорите, я таких, кто не берет, а отдает, не думая о своем
будущем, уважаю. Академик этот шел от идеальных побуждений.
Бантик, бантик красный по праздникам всегда носил. Все забыли
уже надевать, а он все носил. И вот, дорвался -- нашел
самородок, полностью соответствующий идеалу. Стал нянчиться с
ним, с этим, в валенках-то. С нашим Касьяном. С восторгом
человека из народа повел в алтарь. А кукушонок рос не по дням,
а по часам. И папочку своим крюком на заднице -- швырь из
гнезда. У кукушат такой крюк есть -- выбрасывать из гнезда
конкурентов. Тот и упал. Высоко падал. Спохватился и к товарищу
Сталину. А наш у Сталина уже чай пьет. Вприкусочку. Но тогда я
всей этой истории еще не знал. Влюбился в него по уши. А он же
еще и говорить мастак! С переливами! Да все словом
революционным бьет. И держится за Красное знамя. Как в Риме
Древнем хватались за рога жертвенника. Схватился -- и его
пальцем не тронь. Сам держится, а другим ухватиться не дает.
Говорит: не примазывайся! Тут и Саул при нем появился.
Подсказчик. При Сауле он и начал кидаться словечками:
"отрицание отрицания", "скачкообразно", "единство
противоположностей". И обещания правительству. В два года дам
новый сорт! Засыплю страну хлебом! Залью молоком! И все о
земле-матушке. Любил научные сессии выносить в поле, чтоб
профессора прямо на земле сидели... На этих конях и въехал в
доверие. Но я уже к критике перешел. Сначала о том, как любовь
кончилась. Она быстро прогорела. Сильная любовь не терпит
обмана. Был я в одной аудитории, слушал Касьяна. Он тогда еще
не был Кассиан. Конечно, вышел в сапогах, в косоворотке, глаза
играют, зубы, как гармонь, -- прямо тракторист. Ну, прослушали
мы весь его репертуар. Народу битком, овации. А назавтра мне
повезло, увидел его случайно на одной даче. Костюм, отрыжка
прошлого -- галстук. Умел, оказывается, и галстук завязать.
Зубы свои спрятал. И речь, речь! Совсем другая речь! И вдруг
узнаю, что никакой он не бедняк был, отец у него был "грамотный
зажиточный крестьянин", имел паровую молотилку. Для меня, Федор
Иванович, это было первое научное открытие. Я увидел, что
человек сам может создавать в себе "народный тип". Так что он
сам помог... И ведь эта "мужиковатость" на людях в нем не
убывает. Растет с каждым годом. По-моему, он стал большим
филологом-фольклористом. Как Даль.
-- А я вот задержался, -- сказал Федор Иванович. -- Я
почти до сегодняшнего дня... Если бы анализировал -- давно
увидел бы истину. В том-то и дело, Иван Ильич. Не анализировал.
Не приучен был к анализу. Вера, вера! Не анализировал, а теперь
вижу -- подгонял результаты под концепцию. Десять лет подгонки!
Помню слу-
чаи, когда не получалось и из-под неуклюжей конструкции
выглядывали белые нитки. Истина. Так я пугался! Не советское
выглядывало, не наше. Чуждое, монах Мендель.
-- И впадал в политический уклон!
-- Впадал!
-- Кто своими руками не делал расщепление "три к одному",
тому легко было впадать...
-- И я впадал. И еще больше громоздил, дикость на дикость.
А когда получалось -- вроде бы опыт в концепцию укладывался --
тут поражался.
-- Значит, неверие все-таки сидело...
-- Сидело, Иван Ильич. Чувствовал, что под поверхностью
совсем другая рыба ходит. Еще как сидело! Но я его давил. Как у
одного французского писателя г. рассказе, читал я. Там к
священнику привели слепого и попросили исцелить. "Ты известен
набожностью -- возложи руки и помолись погорячей, -- мать
просит,- -- может, и исцелится". Упирался, упирался, а потом
все-таки возложил и начал молиться. Никогда так горячо не
молился. И слепой открыл глаза. "Вижу!" -- говорит. А священник
чуть с ума не сошел -- не может быть! Невероятно! И бежать от
сана. Отрекся. Неверие замучило -- никогда, оказывается, не
верил!
-- Федор Иванович! -- Стригалев положил на его руку свою
сухую волосатую кисть. -- Вы очень к месту это рассказали. В
самую точку. В науке есть знающие ученые и есть такие вот
священники. Неверящие, но делающие вид. По-моему, вы и
сейчас...
Федор Иванович энергично закивал, замахал, почти закрывая
ему рот рукой. И они долго, чуть слышно, радостно смеялись.
-- Я теперь только начинаю становиться ученым, -- сказал
Федор Иванович, сделав унылую гримасу. -- На са-амую первую
ступеньку становлюсь. Где написано: никакой веры!
Когда он собрался уходить, Стригалев вынес ему из-за печки
книжку. Знакомое название и чернильный штамп "не выдавать".
-- Хотите заглянуть?
-- Она у меня есть.
-- Ага... Я предвижу, что вам, ставшему на эту первую
ступеньку... не очень легко будет на вашей кафедре...
-- Я не собираюсь начать службу задорным провозглашением с
кафедры аксиом. Как Хейфец провозглашал. Пять минут яркой
вспышки -- и дымок. Последний... Что пользы?
-- Не вспыхнете -- будут думать, что вы инструмент
Касьяна. Многие и так уже...
-- Это хорошо. Я не обидчив. Стригалев покосился глубоким
бычьим глазом и промолчал.
-- Иван Ильич! Что толку в бряцаниях и клятвах?
-- Ну да, конечно... -- просопел Стригалев. Он все еще
изучал Федора Ивановича.
-- Принес вам машину -- вот и хорошо. А там посмотрим. Мы
беседуем, достигаем внутреннего совершенства, но дело-то не в
этом. Касьян, наверно, сейчас пьет свой чаек...
-- Ну да, ну да... Спасибо. Заходите. Домой Федор Иванович
шел, не замечая своего движения. Механика его тела
самостоятельно и точно следовала изгибам чуть белеющей тропки\
Он не видел во мраке ничего от своей земной формы, не видел
своих рук, и сам себе казался в эти минуты сущностью,
освобожденной от внешней оболочки и способной летать. В этом
сгустке энергии, скользящем сквозь теплую душистую тьму,
происходил хоть и резкий, но хорошо подготовленный решающий
поворот. Федор Иванович давно предчувствовал его и боялся, а
встретил сейчас с радостью. Долгие годы в его душе копились
достаточные и достоверные данные, пока не наступила эта ночь
последних открытий. Мгновенно исчезли все оттенки симпатии к
добродушному и покладистому старику, который иногда, совсем
недавно, казался ему отцом. И сущность этого старика сейчас же
подступила к нему из тьмы и полетела рядом, противно глотая чай
и постукивая золотыми кутнями, как конь постукивает стальным
мундштуком. А с другой стороны подошла, увязалась, не отводя
хмурого взора, другая сущность -- лохматый, уверенный в чем-то
своем и настойчивый Стригалев. А вдали еще кто-то летел,
неотступный, ожидающий своего. И Федор Иванович летел вместе с
ними, все острее чувствуя кровоточащую царапину долга --
старого и нового. Пока вдали не забрезжил желтоватый огонек и
не приблизился, став лампочкой перед входом в жилище
приезжающих. Когда эта ясность вступила в сознание, образ
старика отстал и исчез. И остальные двое остались где-то
позади. Федор Иванович услышал свои шаги на каменном крыльце и,
твердо, с удовольствием топая, новым человеком вошел в коридор.
В комнате, которую теперь занимал он один, Федор Иванович
зажег настольную лампу и, взяв с окна, поставил к ней литровый
химический стакан, суживающийся кверху и заткнутый комом ваты.
И уселся перед ним, наблюдая. Дней пять назад он выпустил из
пробирки всех своих мушек. На дне остался кисель, в нем кишели
проворные белые червячки. Кисель с личинками он вытряхнул на
дно этого стакана и заткнул его ватой. Сегодня стакан был
населен новыми мушками. Это пошло уже первое поколение --
эф-один, как говорят генетики. Женственные самки, возбужденно
приподнимая крылышки, бегали по стенкам стакана, показывали и
убирали яйцеклад, привлекая поджарых самцов. Те цепенели
неподвижно в разных концах стакана, припав грудью к стеклу и
приподняв тощий зад -- как сверхсовременные истребители на
старте. То один, то другой, вдруг молниеносно прыгнув,
оседлывал самку. Только что вышедшие из куколок длинные
бледно-зеленые и прозрачные девственницы словно заснули около
киселя, полные идеалистических бредней. Не постигнув еще своего
предназначения, они и не помышляли о том, что завтра, изменив
цвет и укоротившись, будут бегать, взмахивая крылышками и
выставляя яйцеклад. И все это было -- жизнь, но жизнь малая --
без героев и негодяев, которые делают ее богаче, отклоняют от
механической животной программы.
Все мушки первого поколения были с крылышками. Бескрылость
исчезла, и это уже было первым подтверждением правоты того, что
писал в своей книге Добржанский, что открыл монах Мендель. И,
глядя на мушек, Федор Иванович уже чувствовал, что классическое
соотношение "один к трем" во втором поколении обязательно
получится.
VII
Последующая неделя в жизни Федора Ивановича и в делах
факультета не принесла ничего примечательного. Волна, поднятая
августовской сессией академии, кипя, прикатила в город и
бухнула в стены Сельскохозяйственного института, подняв целую
тучу медленно оседающих брызг. Потом отхлынула, опять
поднялась, на ней опять закипел гребешок страстей множества
заинтересованных личностей -- подлецов и героев -- и все это,
нарастая, покатило в другие города. А здесь, среди разрушений,
потекли тихие будни. Костер на хоздворе погас, и три дня
лаборантки ходили туда с ведрами за золой для удобрения -- пока
не подчистили все. Из Москвы был прислан новый доцент и сразу
же начал бойко читать курс лекций по мичуринской генетике,
усердно костя при этом вейсманистов-морганистов, как
проводников буржуазной идеологии в биологии. И Федор Иванович,
который так боялся необходимости читать лекции на этой кафедре,
вздохнул. "Я, сынок, решил не загружать тебя лекциями, --
сказал по телефону академик Рядно, не спускавший глаз с Федора
Ивановича и знавший все. -- Ты давай, готовься к делу, которое
я на тебя возложу. Наследство Троллейбуса пока не разбазаривай,
все возьми на учет. Все мне расшифруй, что он там...
закодировал. Что не кончили из своей менделевской галиматьи,
пусть кончают, не мешай. Пусть вся эта братия спокойно
работает. Пока. Я тут пробиваю одну идею, и ты займешь
достойное место в этом плане".
И Федор Иванович сразу же собрал всех, кого он проверял во
время ревизии, и серьезным тоном предложил сохранить все
растения, независимо от целей и надежд, связанных с их
появлением на свет. В том числе и "наследство" Ивана Ильича.
Продолжать тщательные записи, собирать семена и клубни, довести
до конца все исследования в соответствии с планами, в том числе
и с планами, признанными порочными.
Во время этого совещания он старался не замечать
спокойного, вникающего и несколько удивленного взгляда через
очки, направленного на него из дальнего угла. Больше
посматривал на Краснова, который мял в пальцах теннисный мяч.
Когда все разошлись, Федор Иванович вспомнил нечто, прошел
в комнату Ходеряхина и Краснова. Альпинист отсутствовал, и,
подсев к его столу, Федор Иванович в ожидании рассеянно
поглядывал на бумажки, положенные под стекло. Там были выписки
из справочника по картофелю, вырезка из газеты с футбольной
таблицей и страница, на которой можно было прочитать следующие
строки, напечатанные на машинке:
"б. Напрячь мышцы брюшного пресса и ослабить -- 30 раз.
в. Сжать до предела ягодичные мышцы и ослабить -- 30 раз.
г. Втянуть до предела прямую кишку и отпустить -- 30 раз".
Рассмеявшись, Федор Иванович поскорее встал из-за стола --
он щадил стыдливость Краснова. А тут как раз спортсмен и вошел.
-- Я к вам, -- сказал Федор Иванович, гася улыбку и
выкладывая на стол шесть пакетиков. Понизив голос почти до
шепота, он добавил: -- Я согласен, не следует разбрасываться
такими вещами. И академик не рекомендует...
-- Не имеем права! -- подхватил Краснов и, усевшись за
стол, смахнул в ящик все пакетики.
-- Вас, кажется, зовут Ким? -- вдруг спросил Федор
Иванович, задумчиво глядя на него.
-- Ким Савельевич.
-- Ким Савельевич! Я исхожу из того, что там случайно
может оказаться и ценный материал...
-- Пусть даже один случай на миллион -- мы не можем
сбрасывать со счета.
Федор Иванович приостановился. Его ключ действовал
безошибочно. Зло, отлично знающее свою суть, как всегда
маскировалось добрыми намерениями. Он изучал Краснова некоторое
время, но тот ничего не заметил. Хотя нет, что-то почувствовал:
-- Вы покраснели, Федор Иванович. Не беспокойтесь, я их
сейчас же положу в хорошее местечко и заведу специальный
журнал.
-- На всякий случай, если бы он пришел за ними...
-- Отошлите его ко мне. Вам незачем связываться. Скажите,
я говорил вам о каких-то пакетиках. А я найду, что сказать.
-- Да нет. Я ему уже сказал... прямо сказал, что мы
нашли...
-- -Ну, тогда-а... -- протянул Краснов разочарованно. --
Тогда что ж...
-- Ничего страшного! Мы с ним условились, что семена
останутся на нашей кафедре, в лаборатории. Это я вам на всякий
случай, чтобы вы знали. Если придет
ся говорить. Мы их высеем, в порядке проверки. Нам ведь не
все нужно, что взойдет...
-- Так, пожалуй, будет еще лучше! Я буду у вас самым
исполнительным лаборантом.
-- Значит, вы сделаете все, как говорили. Будем вместе
наблюдать,
-- Я уверен, мы достигнем результатов. При таком единстве
взглядов...
-- Похожем на соучастие, -- вставил Федор Иванович,
хихикнув.
Краснов пожал плечами.
-- Ничего похожего! Казниться из-за таких пустяков... Если
я правильно понял... По-моему, не стоит. Он совсем не замечал,
что его исследуют.
-- Интересно, -- сказал Федор Иванович задумчиво. -- Люди,
у которых дурная болезнь... Скрывают они друг от друга в
диспансере свои язвы?
-- Этот объект не стоит такого глубокого анализа, --
сказал Краснов. И вдруг смутился. Что-то дошло. -- А кто в наше
время без какой-нибудь язвы?
-- Это верно, -- сказал Федор Иванович, глядя на него, не
сводя глаз. -- Это вер-рно.
-- Именно, Федор Иванович! Люди это люди!
-- Вглубь лучше не заглядывать, -- подбросил ему Федор
Иванович опору.
-- Именно! -- весело заревел Краснов и, став ниже ростом,
разогретый хорошо проведенным важным разговором, поднялся его
провожать, вышел в коридор.
"Надо отучиться краснеть", -- подумал Федор Иванович.
...В розоватой лужице киселя на дне химического стакана
опять завелись энергичные и ловкие белые червячки. Кисель
бурлил и кипел от множества пронизывающих его жизней. Несколько
коричневых куколок приклеились к стенке стакана и замерли.
Однажды на рассвете Федор Иванович вынес стакан на улицу и
опять выпустил всех мушек. Теперь в стеклянном конусе,
заткнутом ватой, окончательно созревал факт, такой же
неоспоримый, как превращение капли йода на картошке в синюю
кляксу.
Еще через семь или восемь дней, утром, собираясь в
институт, Федор Иванович заметил в стакане движение. Там уже
кружились и прыгали пять или шесть мушек -- второе поколение. А
на дне среди бледно-зеленых девственниц беспокойно бегали два
бескрылых существа: пробежка -- скачок, пробежка -- скачок...
Они пытались Е"злететь.
"Надо сказать ей", -- подумал Федор Иванович. Он понимал,
что там все решено, и вмешиваться в чужие отношения на правах
третьего лица -- дело безнадежное и даже не совсем достойное.
Но ему хотелось услышать ее голос, обращенный к нему. "Я ничем
себя не выдам, буду спокоен и безразличен. Все-таки речь идет о
направлении в науке. Это будет вполне приличный, легальный
повод".
Придя в институт пораньше, он сел в своем кабинете у окна
и, чувствуя частые, сильные удары сердца как будто выпил
несколько чашек крепкого кофе, минут двадцать следил за
асфальтовой дорожкой, ведущей к входу. Прошли, беседуя, Анна
Богумиловна и Анжела. Прошел с портфелем новый -- московский --
доцент. С теннисным мячом в руке прошел Краснов, издалека
похожий на громоздкого, чуть сутулого первобытного человека,
ищущего коренья. И вот показалась она -- в знакомой вязаной
кофточке, маленькая, полная тайн. Почти пробежала, о чем-то
мечтая, влекомая какой-то манящей целью. И Федор Иванович,
загремев стулом, оставив распахнутой дверь, вылетел в коридор и
там сразу принял независимый вид. Опустив голову, как бы
размышляя о чем-то, он прошел половину коридора, и тут .Елена
Владимировна из-за угла налетела на него, толкнула обеими
руками.
-- Простите! -- засмеялась виновато, а душа ее, ставшая
чужой и небрежно-рассеянной, уже летела куда-то дальше.
-- Я тоже виноват, -- сказал он, умеренно улыбнувшись и
уступая ей дорогу. Она так и ринулась бежать. Посмотрев ей
вслед, он как бы вспомнил:
-- Да, Елена Владимировна! У меня уже пошло третье
поколение! Сегодня утром смотрю... Она быстро обернулась.
-- Тес! -- прошептала гневно. Вся сила у нее была в
сдвинутых, не принимающих никакого компромисса бровях. Потом
подошла совсем близко.
-- С ума сошли! -- низко прогудела. -- Гаркает на весь
институт. Вы же скрытый вейсманист! -- и умолкла, глядя по
сторонам. На чистом лбу был виден прекрасный гнев. Этот чистый
лоб умел командовать.
Потом она успокоилась и посмотрела со вспыхнувшим
интересом. Интерес был не к нему, а к науке.
-- Скоро будем считать. Завтра я возьму флакончик с эфиром
и приду... Нет, лучше подождем еще денек. Где мы будем считать
-- у вас или у меня?
-- Может, у меня удобнее?.. -- неуверенно спросил он.
-- Хорошо. Значит, послезавтра. После работы ждите.
До назначенной встречи надо было ждать больше двух суток.
До вечера Федор Иванович кое-как дотянул. Потом на него
накатила тоска. В комнате для приезжающих было одиноко, и он
позвонил Тумановой.
-- Алло! -- ответил ее полный гибкий голос. -- Это ты-и?
Ну, если тебе скучно, так приходи. Мне тоже скучно. Давай
вместе выпьем вина.
-- Какое вино ты пьешь?
-- Я пью водочку. Без дураков. Бери пол-литра
православной, не ошибешься.
Конечно, не только тоска и одиночество толкнули его на
этот телефонный звонок. Идя к Тумановой со свертком в руке, он
все отчетливее чувствовал, что там для него прояснится еще одна
забавная и важная вещь. Впрочем, и без того уже почти ясная.
Антонина Прокофьевна ожидала его в своей постели,
обложенная расшитыми подушками, и по этим подушкам и кружевам
ступенями струились ее черные волосы. Ветка ландыша была на
месте, но желтого алмаза не было. Поцеловав хозяйку в щечку, он
поднял глаза и увидел над нею на стене литографию в рамке. Там
был изображен обнаженный человек, привязанный к дереву и
поднявший полные слез глаза к небу. Из тела торчали стрелы.
Казнь происходила на городской площади, на фоне пятиэтажных
домов с арками.
-- Я что-то не видел у тебя эту картину, -- сказал он.
-- У нее такое свойство. Кого это не касается, тот не
видит. Пропускает. А теперь, видно, коснулось тебя, Федяка. Это
святой Себастьян, тебе следует знать. Он был начальник
телохранителей у императора Диоклетиана. Самый близкий человек.
Царь-то был страшный гонитель христиан, но народа боялся. А
полковник лейб-гвардии оказался тайным христианином, да еще и
пропагандистом. Он сделал христианами и крестил около полутора
тысяч придворных и солдат. Вот за это, когда дело открылось,
когда какая-то сволочь донесла, Диоклетиан и велел привязать
его к дереву и расстрелять тысячью стрел. Он тут и нарисован...
Тициан тоже писал на этот сюжет.
-- А это чье?
-- Антонелло да Мессина такой. Моя любимая картина. Всех
современников и всех потомков, и нас с тобой нарисовал. В самое
нутро людей заглянул.
Федор Иванович вытянулся, чтобы получше рассмотреть
картину.
-- А ты сними. Разрешаю, -- сказала Туманова. Только давай
сначала выпьем. Раз затеяли это дело.
Во время их беседы две старухи в черном успели неслышно
расположить на столе около кровати граненые стопки и закуску.
Федор Иванович вышиб из бутылки белую пробку.
-- По первой?
-- Давай, Федяка. Давно хотела выпить с тобой. Только
бабушкам сначала налей.
Обе старушки, стесняясь, подставили рюмки, и Федор
Иванович- налил. Когда бабушки ушли, Туманова чокнулась с
гостем и медленно выпила, а выпив, тяжело посмотрела ему в
глаза, и он понял, что она заливала в себе какую-то боль, и
залить не удалось.
-- Хорошо пить с человеком, который понимает не только
прямую речь, -- сказала Туманова. -- Ты сними картинку-то.
Сейчас самое время ее рассматривать. Давай посмотрим вместе.
Вот видишь, на переднем плане человек. Умирает. Не зря умирает,
а за идею. А все равно тяжело. А сзади -- те, для кого он шел
на опасное дело. На балконах горожанки вывесили ковры. Друг на
дружку не смотрят, красуются. Женщина стоит с младенцем,
погрузилась в свое материнство. Ну -- ей разрешается. Пьяница
на мостовой грохнулся и спит. Вдали, посмотри, два философа
прогуливаются в мантиях. Беседуют. Солнце ходит вокруг Земли
или Земля вокруг Солнца? Возможно ли самозарождение мышей в
кувшине с грязным бельем и зернами пшеницы? Ничего еще не
доказали, а в мантию уже влезли. А вот тут, справа, два
военных. Беседуют о том, как провели вчера ночь. "Канальство,
-- один говорит. -- В пух проигрался, туды его... Но выпивка
была знатная. Еле дорогу нашел в казарму". И другой что-то
серьезно толкует. А тут человек умирает, в самом центре
площади. И все, видишь, ухитряются этого не замечать! Им до
лампочки, Федька. Абсолютно до лампочки всем, что кто-то там...
-- Но ведь полторы-то тысячи крестил? Значит, не всем.
-- Утешайся! Некрещеных-то больше, Федя. Возьми эту
картину себе в башку, как я взяла. И наблюдай жизнь. Когда жгли
у вас книги на хоздворе, я все время смотрела на эту картину.
Действительно, картина была значительная, и написал ее
художник, знающий горькие стороны жизни.
-- По-моему, в замысел художника входила еще одна вещь, --
сказал Федор Иванович.
-- Давай сначала еще по одной, потом расскажешь, --
сказала Туманова.
Они выпили. Антонина Прокофьевна, закусив губу, смотрела
некоторое время в сторону, потом, как ни в чем не бывало, с
улыбкой обернулась к нему.
-- Ну, давай, рассказывай про замысел.
-- Ведь он находится в стане язычников, Антонина
Прокофьевна! Они его считают чем-то вроде
вейсманиста-морганиста, а сами, разумеется, владеют конечным
знанием! А он свой свет не хочет уступать. По-моему, вы, когда
у нас книги горели, чувствовали именно эту сторону картины.
-- Многое я чувствовала, Федяка. Ты ешь колбасу.
-- Антонина Прокофьевна! Что я вижу!
-- Это ты хорошо сформулировал. Во стане язычников. Это я
упустила из виду.
-- Что я вижу, Антонина Прокофьевна! Как вошел -- сразу
увидел. Желтенький куда дела?
-- А что же мне его -- на бал? Продала. Моего болвана
выручать пришлось. И не знал ведь, а над его завитой башкой
туча собиралась. Да еще какая, Феденька. С молниями. Вон,
видишь, под стеной эта тучка... Я выкупила ее.
И он увидел в стороне под стеной сосновый некрашеный
сундучок деревенской работы, сделанный, наверно, полвека назад.
Крышка его была разделена трещиной на две половинки. Федор
Иванович вскочил было -- хотел посмотреть поближе, поднять
крышку. Но Туманова тронула его властной рукой.
-- На-а место! Заглядывать туда нельзя. Там сидит джинн.
-- По-моему, тебе его Кеша Кондаков подарил. А?
-- Подарил! -- она усмехнулась. -- Ничего себе подарил! За
пятьсот целковых. Ты сундучок, значит, видел у него? Сволочь
какая, говорил, что ни одна душа... Я же отвалила ему не за
деревяшки, а за тайну...
-- Нет, Антонина Прокофьевна. Я у него сундучка не видел.
Только слышал о нем. Историю этого сундучка.
-- Я давала ему сначала сто. Нет, говорит, в деньгах такие
вещи не оцениваются. Это же историческая ценность! Я даже стихи
написал. Ну, на тебе тогда двести за историческую ценность. И
триста за стихи. Сразу притащил.
-- Стихи я знаю. Был Бревешковым -- стал Красновым, был
Прохором, теперь ты -- Ким.
-- Откуда узнал?
-- Он сам мне на улице...
-- Трепло, -- прошипела Туманова, ударив кулачком с
перстнями по подушке. -- Трепло вонючее на дамских каблуках. И
бабник страшный. Которая понравится -- та и его. Как мой... А
стихи писать умеет...
Они умолкли. Федор Иванович опять взял в руки рамку с
литографией.
-- А что, твой Краснов -- боится грехов своей молодости?
-- У него и сейчас их хватает. Только теперешние
способствуют карьере, а старые могут отразиться...
-- Так, наверно, все давно известно там, где интересуются.
И о папаше Бревешкове, и о верном сынке.
-- Может, и знают. А, может, и не все. Может, знают, а
делают вид, что не знают. А тут как пойдет такая легенда про
сундучок, и не хочешь, а придется заинтересоваться. В анкетах
он писал кое-что, а от меня, когда ухаживал, утаил.
-- Оч-чень интересно, -- задумчиво сказал Федор Иванович.
-- Хочешь, приятное тебе скажу? Ваши биологические дамы
все время держат тебя на прицеле. Наблюдают и делятся. Тут мы
недавно с Леночкой о тебе хорошо потолковали. С маленькой этой,
с Блажко. Что у меня тогда с Троллейбусом была. По-омнишь?
-- Кажется, припоминаю...
-- Все расспрашивала, откуда я тебя знаю, да каков ты с
изнанки, был ли женат? Был ли женат!
-- Она должна на меня смотреть, как на пугало. Ведь я
здесь отличился!
-- Да, Федя, ты отличился. Мы об этом тоже говорили. Она
сказала: "У нас некоторые считают, что он опасен. Я тоже
сначала так думала". Я как почувствовала этот ее интерес, сразу
стала на твою защиту. А что, говорю, он должен был делать? Это
же его служебный долг! Вот полковник у нас есть из шестьдесят
второго дома, Свешников. Что же ему -- в адвокаты теперь?
Кто-то и там нужен. На то и щука в море, чтоб ваш, детка,
карась не дремал! Видишь, как я за тебя. Цени-и!
-- Да-а... Щука -- это ты хорошо. Это очень лестно.
-- А почему ты, Федяка, до сих пор не женился?
-- Армия и война. Я ведь только в прошлом году бросил
костыль.
-- Ну, я тебя здесь женю. Побудешь еще месяца три -- жену
в Москву увезешь. А меня ты должен пожалеть, слышишь? И пресечь
этого поганого поэта Чтоб не распространялся.
-- А что тебе этот Краснов?
-- Сначала стань женщиной, потом попади в мое положение,
тогда поймешь. У меня даже сына нет! Сейчас это для тебя --
семь печатей. Хоть ты и понимаешь добро и зло. Так и не
рассказал мне про свое историческое доказательство. Дядику
Борику рассказал, а мне нет.
-- Ну, здесь все совсем просто. Только того, что под
носом, никогда не видят. У нас говорят об относительности добра
и зла. Мол, в одном месте это считается злом, а в другом --
добром. Вчера -- зло, сегодня -- добро. Энциклопедия, словари,
учебники -- все так. Но это все далеко, далеко не так. Нельзя
говорить "вчера", "сегодня", если о зле или добре. Что
провозглашалось вчера как добро, могло быть замаскированным
злом. А сегодня с него сорвали маску. Так что и вчера и сегодня
это было одно и то же. Всем видное вчера зло может перейти в
наши времена и остаться тем же злом, но наденет хорошенькую
масочку и будет причинять страдания. Был Бревешковым -- стал
Красновым, чувствуешь? А дурачки будут думать, что перед ними
сплошная справедливость, чистейшее добро. Практика жизни
установила, Антонина Прокофьевна, точно установила, что зло и
вчера и сегодня было и будет одно и то же. Нечего запутывать
дело! И вчера и сегодня оно выступало в виде умысла,
направленного против другого человека, чтоб причинить ему
страдание. Практика жизни с самых первых шагов человека во всех
делах ищет прежде всего цель делающего. Я бы сказал, первоцель.
Она смотрит: кто получает от поступка удовольствие, а кто от
того же дела страдает. С самого начала начал -- три тысячи лет
назад в самых первых законах был уже записан злой умысел. Злой!
Он уже был замечен человеком и отделен от неосторожности, в
которой злого умысла нет. И этот злой умысел так и переходит
без изменений из столетия в столетие, из закона в закон. Вот
|