Я:
Результат
Архив

МЕТА - Украина. Рейтинг сайтов Webalta Уровень доверия



Союз образовательных сайтов
Главная / Библиотека / Политика / Герои расстрельных лет / Свирский Григорий


Свирский Григорий - Герои расстрельных лет - Скачать бесплатно


Из кустов навстречу поднялось

Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Может быть, эти строки дадут представление о том, какие мысли
и чувства
охватили измученную поэзию на развале веков: для нескольких
поколений
кончился один век, век террора, и начался новый, позволивший
на могилах
друзей осмыслить и время, и свое место в этом жестоком и
кровавом потоке,
которому нет конца...
А в те памятные дни... хлынули измученные люди, в мятых
кургузых
пиджаках, с бескровными губами и горящими глазами. Они
спускались, держа
чемоданы из фанеры, на перрон Ярославского вокзала. У кого за
плечами было
17 лет лагерей, у кого - 22.
И мы не удивлялись тому, что на страницах "литературной Москвы"
появились
стихи Твардовского "Друг детства" - новая глава из поэмы "За далью
даль"37,
в которой он шагнул навстречу тем, кого не успели добить в
лагерях и
тюрьмах. Она описательна, эта глава, как многое у Твардовского, -
я приведу
несколько строф, чтобы напомнить о том, как встретил Твардовский
людей, с
которыми потом уже шел - плечо к плечу - до самой смерти.

Легка ты, мудрость, на помине,
Лес рубят, щепки, мол, летят...
Но за удел такой доныне
Не предусмотрено наград.
А жаль... Вот, собственно, и повесть,
И немудрен ее сюжет.
Стояли наш и встречный поезд
В тайге на станции Тайшет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Кого я в памяти обычной
Среди иных потерь своих
Как за чертою пограничной
Держал. Он, вот он был, в живых.

Я не ошибся, хоть и годы
И эта стеганка на нем.
Он! И меня узнал он. Сходу
Ко мне работает плечом...
И чувство стыдное испуга
Беды пришло еще на миг...
Но мы уже трясли друг друга,
За плечи, за руки: "Старик!"...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

"Старик!" И нет нелепой муки.
Ему ли, мне ль свисток дадут.
И вот - семнадцать лет разлуки,
И этой встречи пять минут...
Не удалось развести встречные потоки. Даже на страницах
литературы...
Правда, такое было разрешено лишь Твардовскому.
В этой точке, где впервые встретилась официально
признанная русская
поэзия с лагерным потоком, я бы хотел сказать ценителям
русской поэзии,
повторяющим мне завороженно: "Политика меня не интересует".
Человек в России, живая душа человеческая - жертва политики.
Политика вот
уже много веков сапогами солдат и тюремных надзирателей топчет
эту живую
душу.
Потому самая глубокая лирика, чистая лирика современных
русских поэтов,
как мы видели на примере Николая Заболоцкого, - это в то же
время -
политика. Страх перед политикой, но - политика...
Трус на Руси никогда не бывал большим поэтом.
...Навстречу измученным людям, вырвавшимся из тюрем,
постепенно
повернулась вся настоящая поэзия. Конечно, и такие известные
природолюбы,
как Паустовский! Да что там Паустовский! Даже никогда не
выглядывавший из
русского леса старик Михаил Пришвин, который, казалось,
всегда был
бесконечно далек от политики, принципиально далек!.. и тот вдруг
в своей
последней книге "Глаза земли"38, вышедший посмертно и
состоящей из
разрозненных наблюдений природы, как всегда, лаконичных, точных,
глубоких, и
он вдруг, среди наблюдений над травами и зверюшками, начал
высказывать такие
совершенно несвойственные ему ранее мотивы:
"Без регулятора" (зарисовка) "... Излюбленные переулки у
московских
шоферов - это где нет регулятора. И каждый держится правила:
поезжай куда и
как тебе хочется".
Если это вырвалось у Пришвина, о котором старики-писатели
говаривали, что
он всю жизнь тише воды и ниже травы; не осуждая, говорили: такой
уж талант,
с травой разговаривать, не слыша ничего за ее шелестом; если
уж Пришвин
написал это свое "Без регулятора", значит, действительно не
осталось в
современной России ни одной талантливой книги без того, что иные
брезгливо
называют "политикой".
В том же первом номере "Литературной Москвы" есть и рассказ
талантливого
прозаика Сергея Антонова "Анкета"39, которого отвращение к
onkhrhje привело
в свое время к тому, что он писал, как я уже упоминал,
безмятежные
деревенские рассказы... когда деревня вымирала от голода.
Этого Сергею Антонову читатель не простил. И он сам себе не
простил.
И вот здесь, в рассказе "Анкета" он прежде всего выписал образ
бездушного
руководителя, для которого строка в анкете: "Был на
оккупированной
территории", строка в те годы порочащая, важнее самого
человека... Сергей
Антонов казнил сам себя, обращаясь к теме жестокосердия, однако
читатель
больше не верил ему, забывшему в свое время о людях ради
песенной
фольклорной строки.
О нем на обсуждениях даже не вспоминали, как не вспоминают
о чем-то
стыдном...
... И все это: и деревня Кукой, и "потерявший сознанье
скворец",
горластый скворец, ничего не слыхавший о бедах земли, и встреча с
другом на
станции Тайшет - все это в так называемой сверхосторожной
первой книге.
Свидетельстве, как думал милый наивный Бек, их
лояльности и
законопослушания...
Подлинный взрыв, на всю Россию, не заставил себя ждать. Он
произошел в
том же 56-м году, на исходе терпения сталинистов, насмерть
перепуганных
венгерским восстанием: 2-я книга "Литературной Москвы" была
подписана к
печати в декабре 56-го года.
6. ПРОЗРЕНЬЯ АНТИСТАЛИНСКОГО ГОДА
"ЛИТЕРАТУРНАЯ МОСКВА", том 2-й и последний
I
Набатный рассказ Александра Яшина
Времена изменились за полгода - изменились решительно: снова,
на этот раз
в китайском посольстве, Никита Хрущев назвал себя сталинцем.
Однако запретители не успели. Книга появилась, и сразу
заговорила Россия
о рассказе Александра Яшина "Рычаги""".
Бывший вологодский крестьянин, связанный со своей деревней
до конца
жизни, обласканный государством поэт, лауреат Сталинской
премии, свой,
кровный, земляной. Вот уж от кого сталинцы не ожидали!..
Этот рассказ стоил Яшину жизни, во всяком случае, сократил
ему жизнь,
обрушив на его семью много бед.
"Рычагам" Александра Яшина сопутствовали другие произведения,
о которых
упомяну позднее, - Юрия Нагибина, Николая Жданова, - но набатом,
заставившим
людей поднять голову, прислушаться, а иных - действовать, звенел
и звенел
рассказ Яшина.
А он прост и, казалось, ни к чему не призывает...
Если вы его не знаете, познакомьтесь с ним.
Обязательно: в нем
сконцентрирована не только беда прошлая, но и нынешняя, да и
завтрашняя.
Коренная беда России, подмятой произволом. Когда у людей отняли
не только
право на действие, но и право на раздумье. На мышление. На
естественную
человеческую жизнь, немыслимую без раздумья о жизни.
Нетрудно представить себе, как солдаты становятся рычагами
и как их
бросают, скажем, на венгров. Солдат давал присягу. Ему приказывают
стрелять
- он стреляет. Альтернатива - военный трибунал или самоубийство.
Можно понять, как рычагами становятся партийные чиновники. Они
- рычаги
уж по самой должности. За то им бездна привилегий, не говоря уж
о двойной
зарплате. Они независимость свою продают. Сознательно.
Но почему, как становятся рычагами крестьяне, сама народная
толща - об
этом не говаривали на Руси давненько.
"Народ безмолвствует" - когда еще сказано! И безмолвием своим,
- вторит
Яшин, - способствует разору деревни, произволу, словом -
злодейству.
Эзопову языку здесь места нет. Тут все черным по белому.
Пожалуй, впервые после войны земная, добротная, не
обесцвеченная порой
жиденьким "усредненным" языком города, народная проза снова, после
перерыва
в четверть века, вышла на большак. И стала основой и
продолжением целого
направления послевоенной советской литературы, окрещенного
позднее
деревенской прозой...
Начало почти символично в своей бытовой повседневности. Сидят в
правлении
колхоза четыре человека и курят. Дыму столько, что дышать нельзя.
Казалось,
что и приемник потрескивает потому, что дыму, дыму - почти не
видать друг
друга... Один из колхозников говорит соседу, роняющему искры:
"Сожжешь
бороду коровы бояться перестанут". На что второй отвечает
неизменно:
"Бояться перестанут, так, может, удоя прибавят".
Так, словно бы не о главном, пустяшный разговор.
А вовсе не пустяшный. Это - запев. Звучит главная тема,
западает в нас,
хотя мы еще и не знаем, что она - главная.
И опять - быт. Обычный, деревенский. Казенный, поскольку это -
Правление.
Полумрак. Случайные плакаты и лозунги. К какой-то праздничной
дате. Но
висят они, по обыкновению, круглый год. Список членов колхоза с
указанием
выработанных трудодней. И пустая, вся черная, доска, разделенная
weprni на
две равные части. На одной половине сверху написано: "черная", на
другой -
"красная".
Доска черна, как их жизнь. Но одну половину принято считать
красной.
Почетной.
Вы уже начинаете постигать атмосферу ожидания, хотя, казалось,
еще ничего
не сказано. Дым. Доска. Случайные реплики. Сахара в деревне нет.
Нет, никто
не жалуется! Просто один из курцов сообщает, что ему кладовщик
"подбросил
два кило. Боится, что ли?" Другой подтверждает: "Конечно, боится!
Я ж теперь
новый кладовщик". Автор поясняет тут же, что кладовщиком-то
назначили его,
колхозника этого, потому что он в партию вступил. А вступив в нее
несколько
месяцев назад, начал поговаривать о том, что все командные посты
в колхозе
должны занимать коммунисты.
Все просто, даже простодушно. Получил партбилет - на тебе
дополнительный
корм! Тем более, тут же вспомнили, что старый кладовщик
проворовался. А то
раньше не знали...
Новый коммунист-кладовщик купил авторучку и стал носить
галстук.
Приобщился к руководству.
Атмосфера прояснилась, несмотря на дым. Теперь все
явственней звучит
главная тема. "Взял-то я взял (сахар то есть. - Г.С.), - сказал
Щукин после
некоторого раздумья. - Но где же все-таки правда? Куда уходит
сахар? Где
мыло? Где все?.." А другой собеседник шутит: "Зачем тебе правда,
ты сейчас -
кладовщик?"
Кто-то прогудел деловито: "Ну, правда - она нужна. На ней все
держимся.
Только я, мужики, чего-то опять не понимаю. Не могу понять, что
у нас в
районе делается? Вот ведь сказали - планируйте снизу, пусть
колхоз решает,
что ему выгодно сеять, что нет. А план не утверждают. Третий раз
вернули для
поправок... От нашего плана опять ничего не осталось".
Разговор обретает глубину: от сахара, от коров - к тому, что
руки у людей
связаны.
"Вот тебе и правда. Не верят нам", - говорит один из героев.
"Правду у
нас в районе сажают только в почетные президиумы, чтоб не
обижалась да
помалкивала", - сказал другой колхозник и бросил окурок в
горшок. Ввернул
слово и Щукин, кладовщик: "Правда нужна только для собраний, по
праздникам,
как критика и самокритика. К делу она неприменима, - так, что ли,
b{undhr?"
Так и длится этот обмен репликами. Обычный человеческий
разговор людей,
которым надоела ложь. Хотя иные, как новый кладовщик, уже
успевают извлечь
из нее выгоду. Очень просто уговорить себя: власть кто? Партия...
Значит, и
я власть, давай должность!
Завершается эта вполне человеческая доверительная беседа
односельчан
досадливой репликой одного из героев, который был в районе, у
самого, и
сказал тому: "... Что ж вы. говорю, с нами делаете? Не согласятся
колхозники
третий раз план изменять. А он говорит: "Вот ты и убеждай. Мы
тебя раньше
убеждали, когда колхозы организовывали. А сейчас ты убеждай
других. Проводи
партийную линию. Вы, говорит, теперь наши рычаги в деревне".
Так впервые появляется это словечко: рычаги. В каком значении?
Для какой
цели людей рычагами назвали? Для того, как видите, чтоб
восторжествовала
официальная ложь. Неосуществимые планы. Планы-разорители. Чтоб
сеяли не то,
что деды сеяли и что взойдет. А то, что решили в Москве да по
областям и
районам разверстали.
Другая власть - другие "планы" в почете...
Как в таком случае может вести себя секретарь райкома? Честный
- напишет
протест, подставит голову под удар. Нечестный... Сама система,
как видим,
отбирает их, как сортовые зерна. Один к одному. "Он с
народом не
разговаривает по-простому, - рассказывает о секретаре
райкома тот же
колхозник. - Ведь знает, что получаем в колхозе по сто граммов на
трудодень.
А твердит одно: "С каждым годом растет стоимость трудодня и
увеличивается
благосостояние". Коров в нашем колхозе не стало. А он: "С
каждым годом
растет и крепнет колхозное животноводство". Скажи, мол, живете
вы неважно
потому-то и потому-то, но будете жить лучше, скажи, и люди охотнее
за работу
возьмутся..."
Но правды секретарь райкома не говорит, он лжет...
Если иметь в виду, что лжет-то он не своими словами, а
словами,
почерпнутыми из докладов руководителей государства Хрущева,
Булганина, лжет,
так сказать, государственными стереотипами, нетрудно понять тот
огромный
риск, на который пошел Александр Яшин, решившись порвать с
укоренившейся
государственной ложью.
Идет он в своем разрыве до конца. Что называется, режет по
живому.
Немного откашлявшись, но еще не разгибаясь, один из
колхозников поднял
голову и сказал с хрипотцой: "Начальники наши районные с
народом
разговаривать разучились, стыдятся. Сами все понимают, а
прыгнуть боязно.
Где уж тут убеждать?.. На рычаги надеются... Дома заколоченные
в деревне
видят, а сказать об этом вслух не хотят. Только и забот, чтоб в
сводках все
цифры были круглые".
А тут лампа гаснуть начала, и кто-то замечает, между прочим:
"Эх, черт,
погаснет без воздуха. Лампе тоже воздух нужен".
Течет беседа, дружеская, искренняя, впечатляющую правду которой
усиливают
как бы случайные детали. Дым. Доска, половину которой
приказано считать
красной. Лампа, которой тоже воздух нужен...
И тут вдруг появляется перестраховочная нота, об этом мы
говорили,
рассматривая творчество Казакевича, Некрасова и других писателей,
пошедших в
свое время на смертельный риск. Выглядывает вдруг не автор, а
тот самый
"соавтор" - внутренний редактор, который шепчет автору: "Ты что,
ты о чем
говоришь-то? Да тебя за это до смерти забьют! Уморят голодом! И
тебя и детей
твоих!.. А то и срок дадут! За решетку упрячут!.."
Вспомнил невольно об этом Александр Яшин, он ведь тоже
пережил
сталинщину, как и все. И попытался как бы смягчить свой приговор
разорителям
страны. Тем же, надо сказать, приемом, что и Казакевич и
Некрасов... Это-де
у нас плохо, в нашем селе, а вот в других местах не в пример
иначе... "На
полке, в переднем углу, слышнее заработал радиоприемник. Он
все так же
потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель,
но теперь
сквозь шипенье и потрескивание пробивалась не музыка, а окающая, с
запинками
речь. Передавались письма с целинных земель. "Нас всех зовут
москвичами,
хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому
не даем.
Урожай в прошлом году выдался небывалый, в пшеницу войдешь, словно
в камыши.
Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало
мест, тяжело
было".
Автор раздраженно перебивает себя; чувствуется, он стал
противен самому
себе. Один из героев пресекает эту похвальбу: "Не всем же на Алтай
ехать!"
И вдруг послышался в избе какой-то шум. Из-за широкой
русской печи
раздался повелительный старушечий окрик: "Куда сыплешь, дохлой?
Me тебе
подметать!"
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись.
"Ты все еще тут, Марфа? Чего тебе надо?" - "Чего надо! За
вами слежу!
Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая. А вдруг
искра, и не
приведи бог!.." - "Иди-ка ты домой!" - "Когда надо будет, уйду!"
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в
чем-то друг
перед другом виноватыми, Долго молчали, курили. А когда
начали опять
перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы. Ни о
чем. Ни
для кого...
Наконец один из них, Щукин, еще не привыкший к руководящему
положению,
еще в душе рядовой колхозник, вдруг не выдержал и громко
захохотал: "Ох, и
напугала ж нас проклятая баба!"
Все переглянулись и тоже захохотали. "И верно, дьяволица,
вдруг из-за
печки как рявкнет. Ну, думаю, сам приехал, нас застукал.
Перепугались, как
мальчишки на чужом горохе".
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное
самочувствие. "И
чего мы боимся, мужики, - раздумчиво и немножко грустно
произнес Петр
Кузьмич. - Ведь самих себя боимся".
"Самих себя боимся". Вот, оказывается, какие дела. До чего
доведена, нет,
не чиновная Россия, а глубинная Россия, та народная толща,
на которую
уповали все, от Достоевского до народников. Не тронутая ложью,
истинная
крестьянская Русь.
И сказал это крестьянский поэт, вологодский по выговору
и складу
мышления, сказал, как перепуганы мужики. Вологодские мужики, до
которых даже
татарва не дошла, Чингисхан не достал.
Чингисхан не достал, а Сталин с Хрущевым - в самый раз.
Пришла учительница, которую ждали, и началось партийное
собрание, ради
которого собрались. Учительница, усаживаясь, жалуется, что в школе
нет дров.
- О делах потом! - обрывает ее председательствующий. - Сейчас
собрание
проводить надо! Райком давно требует, чтобы в месяц два собрания
было, а и
одного сговориться, запротоколировать не можем. Как отчитываться
будем?
(Язык-то какой пошел сразу, государственный... Да и то, не о
делах ведь
речь, о делах потом...)
Вот куда бросил камень отчаянный, а скорее, отчаявшийся
Александр Яшин.
Партийное действо-то никому не нужно. Не для дела оно, для отчета.
На устои посягнул. На фундамент бюрократической машины, которая
aeg этой
суеты сразу станет грудой металлолома.
Ну, а Марфа, беспартийная запечная Марфа, глухота российская,
самая что
ни есть надежда народников, она понимает, что происходит?
А как же! Она не ослушалась, не заворчала, когда ее стали
выпроваживать.
Не обозвала партийного курильщика - дохлой, как в тот раз, -
по-родному,
по-вологодски. "Говорите-говорите (заторопилась она), разве я не
понимаю?
Выйду!.."
Ведь теперь уж была не жизнь, в которой Марфа имеет право:
словечко
сказать, а закрытое партийное собрание...
Автор едва сдерживает и гнев, и иронию, которая, чуть усиль ее,
была бы
равносильна самоубийству: "Все земное, естественное исчезло,
действие
перенеслось в другой мир, в обстановку сложную и не совсем
привычную и
понятную для этих простых сердечных людей..."
А тут еще вину усилила странная опечатка. Хотел автор вроде бы
сказать,
что после того как Щукина поставили кладовщиком, "рядовых
колхозников в
парторганизации не было..." А напечатано было куда более
еретическое, более
точное, хотя, не исключено, это была, действительно опечатка: "С
той поры,
как Щукина поставили кладовщиком, рядовых колхозников и
парторганизации не
было".
"Не случайная, злостная опечатка! Вредительская!" - твердили
на всякий
случай испуганные чиновники от литературы.
Ну, а само собрание, естественно, течет, несет словесный мусор;
- "... мы
не предусмотрели и пустили на самотек... Мы не провели
разъяснительной
работы с массой и не убедили ее..."
И хотя Щукин иронизирует в углу над потоком пустословия,
молодой он
коммунист, непривычный, вполголоса иронизирует, его уже
наставляют кто
поопытнее, пообтертее: "Ладно, уж не мешай ему выговориться.
Так надо!
(Подчеркнуто мною. - Г.С.). Петр Кузьмич сейчас в своей
должности. Как в
районе, так и у нас. Каков поп, таков и приход".
Притихают они, готовые проголосовать за что угодно. Так
надо!.. Только
что люди были, а уж больше не люди. Рычаги.
Кончилась официальная мертвечина, вломилась молодежь,
которой не
терпелось потанцевать, тут ведь и правление, и клуб - одна в селе
казенная
хата, - раскрыли настежь окна; "Ну, и дыму у вас! - шумели
девушки".
Дым-то оказался не простым. А партийным... Задымили Россию,
g`dsphkh. До
тошноты, до головокружения.
Такова сила поэтического образа, когда рукой Поэта водят
страдание и
мужество. И он решился крикнуть на всю Россию: - Люди мы!
Люди, а не
рычаги...
II
ЮРИЙ НАГИБИН, НИКОЛАЙ ЖДАНОВ,
НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ, АЛЕКСАНДР КРОН,
поднявшие вслед за Александром Яшиным руку на сталинщину...
Гибель АЛЕКСАНДРА ЯШИНА

Вряд ли "Рычаги" Александра Яшина, всколыхнувшие думающую
Россию, могли
появиться, если бы они были единственной попыткой
"Литературной Москвы"
бросить свет на "новый класс" узурпаторов и разорителей...
Кроме глубокого, как русская беда, рассказа "Рычаги", в той же,
второй и
последней книге "Литературной Москвы", появился рассказ Юрия
Нагибина "Свет
в окне"41.
Уборщица Настя прибирала в доме отдыха всегда пустую
квартиру,
предназначенную для Самого.
Такие покои есть в каждом, даже самом плохоньком, доме отдыха,
санатории
на случай, если прибудет "Сам" - министр или директор завода,
секретарь ЦК
или райкома - у каждого такого дома свой Сам, и вот Настя,
подметавшая эти
мертвые покои, год терпела, глядя на тесноту вокруг, а потом
плюнула на
запрет и, включив в комнате свет и позвав детишек дворника и
знакомых,
расположилась по-хозяйски перед телевизором.
Директор, увидев свет в окне номера, предназначенного - шутка
сказать! -
для Самого, естественно, кричал на уборщицу. И у него, у
директора,
бранившего Настю, пишет Юрий Нагибин, "росло... пронизывая до
кончиков
пальцев, ощущение невыносимой гадливости к самому себе".
Рассказ Юрия Нагибина был почти таким же острым, как
"Рычаги"; и,
возможно, более поэтичным. Но, конечно, его даже сравнивать
нельзя по
впечатляющей силе и значению, которое он имел для нашего
поколения.
В той же книге напечатан рассказ московского писателя
Ник. Жданова
"Поездка на родину"42.
Умерла в деревне мать большого московского начальника
Варыгина, и
начальник отправился в родную деревню, на похороны. Он
отправился в мир,
который, по его представлению, давно не существовал. В мир
нужды. Грубая
мебель. Какой-то распаявшийся самовар.
Он бросает на прибывшего свой отсвет, этот хлам, оживает второй
жизнью.
Распаявшийся старый, никому не нужный самовар, лежал на боку,
вот так же
лежал, как этот приехавший большой начальник. В дороге
"расклеился"
начальник и тоже никому не был нужен в родной деревне.
Мать ждала-ждала сына, ждала много лет, он оторвался не
только от
деревни, даже от матери. Он и общего языка найти ни с кем не
может, словно
из другого государства приехал. Вот какой разговор
произошел между
крестьянкой, знавшей его мать, и этим бывшим крестьянским парнем.
"Ждала она меня?" - спросил он.
"Да нонешний год молчала, а летось, когда приехать
сулились, сильно
ждала. Все, бывало, говорит: "Вот ноне, вот ноне". Потом-то
притихла уж. Но
только не обижалась, нет. Понимала тоже, легко ли такому занятому
человеку
.оторваться... Из наших, деревенских, вы, небось, дальше всех
пошли... -
Заварив чай, она поставила перед ним чашку и подсела к столу. "Вот
что я у
вас спросить хотела, - продолжала она. - Верно ли, нет ли ноне
сделали с
нами? Мы сегодняшний год конопли сеяли, семьдесят четыре
гектара. Только
посконь зацвела, а тут, глядим, яровые созрели. Мы было жать да
скирдовать,
а нам молотить велят да вывозить. А посконь, если ее вовремя не
убрать, так
ведь и матсрки не жди..."
"Она думает, от меня все зависит", - растерянно думал Варыгин,
стараясь
припомнить, что такое эти "посконь" и "матсрка" и какая между ними
связь. Но
припомнить так и не мог.
"Вопрос политический, - проговорил он вслух. - На первом
месте у нас
всегда должно стоять государство. Все зависит от уровня
сознательности
масс". Он замолчал, чувствуя, что говорит не то".
Даже он почувствовал, - что же говорить о читателе?! Читатель
давненько
видел вокруг себя таких Варыгиных. Он и в послевоенной
литературе их
встречал, еще у Веры Пановой. Поосторожней писала Вера
Панова своего
Листопада, так ведь и время было другое.
С Варыгиным осторожничать нечего. Оказалось, он не только
бездушен, он и
языка народа не понимает, вовсе не понимает, точно из другого
мира.
Осталось, сообщает автор, у него только чувство вины и
вопрос этот:
"Верно ли, нет ли с нами сделали?"
Хо-ороший человек, из народа...
Во второй книге снова напечатан Николай Заболоцкий43. Целая
ondanpj`
qrhunb ожившего поэта, среди них три строфы:

При первом наступлении зимы
Блуждая над просторною Невою,
Сиянье лета сравниваем мы
С разбросанной по берегу листвою.
Но я любитель старых тополей,
Которые до первой зимней вьюги
Пытаются не сбрасывать с ветвей
Своей сухой заржавленной кольчуги.

Как между нами сходство описать?
И я, подобно тополю, немолод,
И мне бы нужно в панцире встречать
Приход зимы, ее смертельный холод.
Это стихотворение, по-видимому, не нуждается в
комментариях. И в
"Литературной Москве", и позднее появляются такие стихи мастера,
который не
верит теплу и даже той оттепели, которая, по общему мнению,
наступила.
Так и не оттаял этот крупнейший поэт, так и умер, тоскуя о
том, что у
него нет панциря, чтоб вынести холода...
В том же номере "литературной Москвы" Илья Эренбург
представляет
советскому читателю Марину Цветаеву44. Да, именно представляет.
Как новичка.
К этому времени целые поколения уж и имени ее не слыхали...
Да и кто посмел бы рассказать им о поэтессе, которая,
вернувшись на
родину, - повесилась?.. Демонстративно, что ли?..
Это был прорыв. Сквозь глухой запрет. Каждый торопился внести
свою лепту.

Моим стихам о юности и смерти,
Нечитанным стихам! -
Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет), Моим стихам, как драгоценным
винам,
Настанет свой черед!
Так начал Илья Эренбург свою статью о поэзии Марины Цветаевой.
Он привел стихи Марины Цветаевой, написанные ею в двадцать лет.
Он торопился; погибла Цветаева, как погибли до нее все
лучшие поэты
России, погибли и ее книги, а для новой России - и не рождались.
Он сам был
немолод - торопился: ведь она кричала то, что хотелось крикнуть и
ему, вот
уже много лет:

Отказываюсь быть.
В Бедламе нелюдей Отказываюсь жить.
С волками площадей
Отказываюсь выть.
Конечно, разъяснял он, это она о фашизме, о немецком.
О сталинщине пока что дозволялось говорить лишь Хрущеву. В
закрытом
докладе. На закрытом заседании. Закрытого съезда.
Но Россия научилась, давно научилась читать между строк...
"Литературной Москве" мы обязаны тем, что Россия потянулась к
неведомому
ей поэту, - вся читающая Россия, а не только тоненькая
пленочка
интеллигентной элиты, листавшая самиздат.
"Иду на вы!" - словно бы воскликнула заждавшаяся своего часа
редколлегия,
публикуя критические эссе и статьи, среди которых сильнее других
- статья
драматурга Александра Крона о разгроме театральной жизни
страны". Статья
обвиняла власть предержащую в "замазыванш существующих
противоречий" под
лозунгом консолидации. Лозунг был дейстаительно подлым,
требующим
объединяться с палачами.
Вот как пишет Александр Крон: "Глубочайшая неправда, что так
называемая
теория бесконфликтности рождена в среде творческих работников. С
таким же
успехом можно утверждать, что мысль о запрещении учения Дарвина
родилась в
среде биологов". Так прямо ЦК партии еще не обвинял никто... Это
была новая
высота, с бою взятая творческой интеллигенцией. Именно на этой
высоте и
родилась крылатая фраза, облетевшая Москву: Каждая установка
вызывает
остановку".
Александр Крон пишет о редакторе, который стал вроде
караульного.
"Выглядит это так, будто у книги есть командир и комиссар".
"Искусство
знает только одну законную иерархию - это иерархия таланта".
Каково было услышать такое находящимся на вершине литературной
иерархии,
всем этим сурковым, фединым, Грибачевым, корнейчукам; по поводу
последнего,
к примеру, гуляла сердитая шуточка: "Когда хорошо напишет
что-либо,
подписывается полностью: Корней Чуковский. А как только слепит
дрянь, так
застыдится и выходит на люди в сокращении - Корнейчук".
Среди драматургов иерархия устанавливается несколько
иначе, - не
унимается Крон.
"Для этого существуют обзорные статьи. Подписывают эти
статьи обычно
никому неведомые люди, но это неважно, так как пишутся они от
имени народа.
"Народ знает и любит таких писателей, как..." "Не выполняют
своего долга
перед народом такие писатели, как...". "Народное признание
получили такие
пьесы, как...". "Народ отверг такие пьесы, как...". За этой
магической
формулой, полностью освобождающей от аргументации, следует
перечень фамилий
или названий".
Читатель смеялся, а ведь ничто так не убивает, как смех.
Убивалось не что-либо безобидное, а сталинщина, которая
умеет, как
прижатая к земле бешеная собака, вдруг извернуться и укусить.
Крон знал это, как знала и вся редколлегия, и хотя Александр
Крон тоже
был знаменит и удостоен почестей, все равно он нашел в себе
мужество
сказать: "Иду на вы!"
"Если рассматривать драматургию как часть большой советской
литературы,
то нет серьезных оснований загонять ее в карцер", - заключил он.
Статья Александра Крона вызвала такую же панику, как рассказ
Александра
Яшина. Я случайно оказался на приеме у секретаря Московской
организации С.П.
Надежды Чертовой (и фамилию-то Бог дал руководителю литературы -
Чертова!),
когда к ней позвонили по поводу предстоящего обсуждения
"Литературной
Москвы". Звонил Лесючевский, руководитель писательского
издательства. Палач
- палачу.
На столе Чертовой лежали гранки третьего номера "Литературной
Москвы",
которому уж не суждено было увидеть свет. Я никогда не забуду,
как она
вскричала в телефон: "Обсуждение проведем на железной основе".
Литература, как известно, на железе не произрастает.
А лексика-то, заметим, какая у пестунов поэзии и прозы.
С годами
выработалась особая, погромная. Язык доносчиков и исполнителей
приговоров!
Язык - шило в мешке. Как ни прихорашивайся, выдает немедля.
Ужас Хрущева перед венгерским восстанием, его убеждение,
убеждение
невежды, что все беды от писателей: в Венгрии - от
писательского клуба
"Петефи", в России - от московских писателей, - этот ужас
придавал силу и
наглость всем чертовым и лесючевским, несть им числа...
"Литературная Москва" казалась им гремучей змеей,
заползшей в их
просторные, добротные квартиры. И ядовитей всех жалили, конечно,
яшинские
"Рычаги". Их склоняли на всех собраниях, на них натравили всех
бездарей,
всех современных булгариных и гречей; были сдвинуты все "рычаги".
Бог мой, как испугались маленького рассказа "номенклатурные"
руководители
России! Как забегали в ЦК, вспоминая уж отставленную было
терминологию
сталинщины: "Идеологическая диверсия!" Как, затрезвонили
"вертушки" -
спецтелефоны; забегали курьеры, словно война началась и нужно
дать отпор
немедля, сегодня - завтра будет поздно...
Рассказ Яшина имел ошеломляющий успех - у читающей России.
Он многим
помог разогнуться, осознать происходящее. Иным позволил
dndsl`r| все до
конца. Это не так-то просто для людей, задавленных годами
дезинформации.
Именно этот рассказ оказался ударным, несмотря на
"смягчающие" вставки
"соавтора" - эти оспины времени.
"Оспины" просто не заметили, - кто осудит поэта, который не
хочет, чтобы
его тут же, немедля потащили на Лубянку от шестерых детей и рано
поседевшей
жены Златы Константиновны, тоже поэта, и поэта талантливого, опоры
дружного,
по-крестьянски сердечного семейства? Власти принялись добивать эту
семью и
вскоре добили. Но к этому мы еще вернемся. Обязаны вернуться...
До рассказа "Рычаги" я не был знаком с Яшиным лично.
Изуродованная
цензурой поэма "Алена Фомина", за которую он получил Сталинскую
премию, не
вызывала никакого желания сближаться с ним. Прочтя "Рычаги", я
подошел к
нему в Союзе писателей, пожал руку, поздравил. Мы спустились
в буфет,
разговорились; я рассказал о своих заботах, как два года
"пробивал" статью о
том, как отучают думать на кафедрах марксизма, сколько же лет буду
пробивать
роман на ту же тему?! Мы стали друзьями, оказалось, что мы думаем
об одном и
чувствуем одинаково; позднее, когда меня исключали из партии за
выступления
против цензуры и сталинизма, его вызывали в высокие инстанции как
свидетеля;
он был свидетелем защиты.
Трагически сложилась судьба Александра Яшина, оказавшегося
как бы во
главе прорыва... Вологодский крестьянин, он был и похож на
крестьянина,
высокий, ширококостый, лицо лопатой, доброе и сильное.
Уж как его били после "Рычагов", как грозили, а он
раскинет, бывало,
локти на трибуне и, с усмешечкой: - Я думал, вы мне спасибо
скажете, а вы...
на тебе! Вроде Иванушки-дурачка. Только не выходило у него
никак - под
Иванушку-дурачка прикинуться. Усмешечка слишком откровенная,
глаза с
хитроватым крестьянским прищуром, пронзительно-умные.
И писать он продолжал, не отступая; что-то пробивалось
в печать,
большинство рассказов и стихов так и осталось в ящиках
письменного стола:
поздний Яшин, неуступчивый Яшин интересен и нов в каждой своей
работе: в
рассказах "Вологодская свадьба", "Угощаю рябиной" и др.46
Жизнь его сложилась трагично, в дни оголтелой травли он
оказался вдруг,
на короткое время, вне семьи, увлекся поэтессой Вероникой
Тушновой, которая
не испугалась всей этой бряцающей стальной громады, подминавшей
_xhm`, и
вступилась за него...
С ней покончили тут же. Не привыкшая к подлым выпадам, ударом
из-за угла,
она заболела и умерла.
Яшин умирал дольше, мучительнее. Дружная яшинская семья
не могла
перенести ухода отца. Даже на короткое время. Шестнадцатилетний
сын Яшина
застрелился в пустом кабинете отца. Это так потрясло Александра
Яшина, что
он и сам заболел и - больше уже не вышел из больницы.
Половина Союза писателей ходила к нему в раковый институт. Он
держал, в
последние свои часы, Злату Константиновну за руку, плакал и
казнился...
ОСЕНЬ АНТИСТАЛИНСКОГО ГОДА
Даниил Гранин. Рассказ "Собственное мнение"

Вслед за бесстрашной "Литературной Москвой", до разгрома
которой
оставались считанные месяцы, двинулся в наступление и журнал
"Новый мир".
Константин Симонов, тогдашний редактор журнала, слов нет,
никогда бы не
начал первым. Но вокруг так забурлило, что промолчать он не мог,
да и не
хотел. Думаю, он тоже поверил в возможность перемен.
Тем более, что он симпатизировал, всю жизнь симпатизировал
смельчакам -
как правило, тайно. Когда Александра Яшина после "Рычагов"
пытались удушить
голодом, прислал он Злате Константиновне тысячу рублей. Ничего это
не стоило
ему, миллионеру, да только почему-то другие писатели-миллионщики
не прислали
ни гроша. Растроганно, со слезами на глазах рассказывала
нам Злата
Константиновна о симоновском даре, который помог выжить. Но это
позднее.
А тогда, в конце лета, казалось, наступила новая эра: в одном
и том же
номере "Нового мира" увидел свет рассказ "Собственное
мнение"47 Даниила
Гранина и началась публикация романа Владимира Ду-динцева
"Не хлебом
единым"48.
Ранее появилась повесть "Ухабы" Владимира Тендрякова,
наиболее
художественно завершенное и, пожалуй, самое глубокое
произведение
антисталинской литературы49.
А прошел всего-навсего один год надежд. Один-единственный год.
Даже, как
известно, не полный год; осень наступила не только в багрянце
лесов, но и в
крови венгерских повстанцев, которых, по убеждению Хрущева, как
известно,
взбунтовали поганцы - венгерские писатели - "Клуб Петефи"...
После расстрелов в Венгрии и советские протестанты-
khrep`rnp{, едва
родившись, оказались под ударом государственного кулака.
Кроме трех литературных произведений, названных мною, выходили
и другие,
достойные и упоминания, и анализа. В частности, повесть Л. Кабо
"В трудном
походе" - о школе, пытающейся вырваться из тенет лжи и догматизма.
И другие
той же направленности. Однако в трех первых антисталинская
тенденция
выразилась наиболее четко. И не имеет значения, упоминается там
имя Сталина
или нет, они обрушиваются на сталинщину - разяще, смело,
под разными
ракурсами.
Итак, Даниил Гранин: "Собственное мнение". Молодой ученый
Ольховский
дерзнул выступить против академика Строева, не менее влиятельного
в технике,
чем, скажем, академик Лысенко в биологии.
Ольховский предложил техническое изобретение, которое сэкономит
огромное
количество горючего. Однако принцип изобретения, как это
нередко бывает,
перечеркивает одну из классических работ, в данном случае работу'
академика
Строева.
Исполняющий обязанности директора института согласен с
Ольховским, даже
внутренне воскликнул об Ольховском: "Молодец". Но и.о.* директора
знает, что
недостаточно иметь собственное мнение, надо завоевать еще и
положение. А он,
Минаев, пока что и. о. директора. Вот утвердят, говорит он
сам себе,
тогда-то уж я, конечно, помогу Ольховскому... Пока же он
ничего не
предпринял, и Ольховский пожаловался в райком. Минаев тут же
отписал в
райком, что Ольховский - кляузник, к его жалобам прислушиваться не




Назад


Новые поступления

Украинский Зеленый Портал Рефератик создан с целью поуляризации украинской культуры и облегчения поиска учебных материалов для украинских школьников, а также студентов и аспирантов украинских ВУЗов. Все материалы, опубликованные на сайте взяты из открытых источников. Однако, следует помнить, что тексты, опубликованных работ в первую очередь принадлежат их авторам. Используя материалы, размещенные на сайте, пожалуйста, давайте ссылку на название публикации и ее автора.

281311062 © il.lusion,2007г.
Карта сайта